Репоpтеp
Шрифт:
– Кстати, у вас будет сын, а сын действительно больше принадлежит матери, говорю это как отец девушки...
– У меня родится дочь, - ответила она, и странное подобие улыбки, страдальческой и жалостливой, неожиданно промелькнуло на ее лице.
Я отчего-то вспомнил свою бабушку. Потом сообразил, что вспомнил ее не <отчего-то>, а из-за того именно, что она постоянно хранила на лице печать страдания; я помню ее такой с раннего детства. Она редко смеялась, но, даже веселясь чему-то, старалась как можно скорее погасить радость и скорбно опустить уголки губ. Однажды я приехал к ней в гости, бросил машину у подъезда, но старики, сидевшие на скамеечке, сказали, что Пелагеи Гавриловны нет, стоит в очереди за нутриями, пристрастилась к крысам, дешево и наваристо... Я поджался: ну, разве можно?! Ведь я и деньгами помогаю ей, и кур привожу, и сыр - так нет, начала прилюдно экономить на еде... Одна из старух поинтересовалась, как бегает <тестева машинка>; я удивился: <Какого тестя? Он помер как десять лет>.
– <Так Пелагея Гавриловна говорит, что не ваша это машина, денег нет, тесть воспомоществовал...> Откуда это? Боязнь спугнуть зыбкое благополучие? Или действительно у нас это в крови - таить достаток, опасаться сглаза, выказывать соседям свою бедность и несчастье? К таким, мол, не пристанут, убогих жалеют, только удачливых давят, не прощают счастья и силы...
– Оля... Простите, Ольга Леонардовна... Мне горько говорить вам то, что я обязан сказать, но лучше, если это сделаю я... Дело в том... Вашу ма... (Я хотел сказать <мать>, но мне отчего-то показалось это невозможным, слишком жестким, поэтому я успел оборвать себя.) Дело в том, что Глафиру Анатольевну арестовали.
Оля откинулась, как от удара, сжав маленькие кулачки на груди:
– Что?! Да как вы можете?!
– Увы, можем... И через полчаса здесь начнется обыск... И вам надо отсюда уйти... Сейчас... Вам надо поехать к Ивану... Лучше, чтобы вы не имели никакого касательства к этому делу... Поэтому, пожалуйста, очень вас прошу, ответьте правду: Тамара просила у вас ключи?
Не отрывая от меня сухих, воспалившихся глаз, Оля медленно осела в кресле, губы ее сделались синими, тело обмякло.
Будь проклята моя профессия - я даже нашатырный спирт ношу в карманчике жилета, точно там, где Чурин хранил свои бриллианты. Я дал Ольге подышать из тонкой трубочки, она вздрогнула, выгнулась, как акробатка, снова стиснула кулачки у груди и беззвучно, сотрясаясь, заплакала, повторяя одно и то же слово: <Мамочка, мамочка, мамочка...>
Я знал, что ей надо дать выплакаться, но я чувствовал, как против нее неумолимо работает время. Хотя скорее против меня - я совершаю должностное преступление: сколько же я таких преступлений натворил на своем веку?! Наверное, только поэтому еще и жив. Рискнув - реакцию предвидеть нельзя, я положил ей руку на густые черные волосы и начал медленно гладить, ощущая ладонью, как мелко сотрясалось ее тело. Руку мою она не сбросила, как-то даже ей поддалась, лицо утеряло гипсовую неподвижность, глаза сделались живыми, слезы лились неудержимо, словно вымывая ее; мужчины мрут от инфаркта чаще, чем женщины, потому что не умеют плакать, а это ведь такое облегчение; ни мать ее, верно, не понимала, ни Иван: она к ласке тянется, хоть закрытая... Какая же это тайна - человек... Вон ученые считают, что и растения обладают нервной системой: съеживаются, когда к ним приближается человек с ножницами, и, наоборот, тянутся, если руки держишь на груди...
Я глянул на часы, боясь, что она заметит этот мой взгляд и не сможет его верно понять; мне надо увезти ее отсюда через десять минут, самое большее пятнадцать. Потом приедут наши, и я ничего не смогу поделать верх нечестности по отношению к бедному Ивану. Увы, истерика и зло торжествуют чаще, чем добро и здравый смысл.
– Оленька, пожалуйста, соберите ваши вещи, - у меня не повернулся язык попросить ее не брать вещи матери, - и давайте уедем отсюда.
Продолжая безутешно плакать, она покачала головой:
– Каждому надо испить свое...
– Нельзя так, Оля... Подумайте о вашем ребенке. Нельзя вам здесь оставаться, понимаете?
– А вам какое дело?! Какое?!
– в ней снова что-то сломалось, и она сказала это зло, хотя продолжала плакать беззащитно и жалостливо.
– Мне жаль вашего мужа... Он честный человек... И вас мне жаль... Если вы сейчас не уйдете, вам не миновать... формальностей... Допросов, показаний... Очных ставок... Не нужно этого, поймите... Я не имею права этого говорить... Я рискую, потому что верю вашей порядочности... По закону я должен сделать все, чтобы вы остались здесь... Вы же свидетель...
– Да, - вытерев слезы, сказала она и, выпрямившись, сбросила мою руку с головы.
– Я свидетель... Спасибо за неожиданную гуманность и доброту, но я выпью свою чашу...
– Оля, эту квартиру опечатают... Вы же здесь не прописаны... Вас будут ждать тяжкие часы... Я не знаю степени вины Глафиры Анатольевны, но я убежден в том, что Тамара...
Оля резко поднялась:
– У вас есть еще ко мне какие-нибудь вопросы?
Я продолжал сидеть; откуда в ней это? Неужели действительно характер предопределен и является такой данностью, которая никак не корригируется?
– Послушайте, - сказал я, - вы закрыты в себе, так очень трудно жить... Нельзя никому не верить... Нельзя всех подозревать... Нас пускают в этот мир ненадолго, зачем бежать радости?
– Мы не бежим, - Оля вытерла щеки.
– Она бежит нас... И совестно говорить о радости человеку, у которого забрали мать... Самого честного человека, маму...
– Ее задержали, - поправил я ее.
– Забирали в тридцатых... И в сороковых, и в пятидесятых тоже... Я не следователь, Ольга Леонардовна, я сыщик. Я только ищу людей, которых подозревают в преступлениях... Я не имею права говорить вам всего, что знаю, но скажите: какие драгоценности есть в доме Глафиры Анатольевны?
– Бусы есть, - ответила она.
– Из чешского граната... И серьги... Такие в Карловых Варах стоят тридцать рублей на наши деньги.
– Пойдите на кухню, - сказал я, поднявшись, - откройте полки, где хранятся крупы, высыпьте их содержимое на стол, и если там ничего не обнаружится, можете оставаться здесь...
Если бы она отказалась выполнить мою просьбу, мне пришлось бы в который раз испытать чувство глубочайшего разочарования в хомо сапиенсах... Если бы она отказалась, попытавшись скрыть испуг, беззащитно растерялась, я бы понял, что она в деле. Однако Оля посмотрела на меня с презрительным недоумением и вышла на кухню. Я слышал, как она открыла дверцу - почему-то у всех наших кухонных гарнитуров прежде всего отваливаются дверки, - достала банки, стеклянно громыхнула ими; потом я услышал, как посыпалось зерно, скорее всего гречка, а потом тяжело выпали металлические предметы, точнее - металл с камнем, я отличу этот звук от всех других...
...Оля вернулась в комнату неслышно. В левой вытянутой руке лежали два массивных кольца, судя по всему, платина или белое золото, изумруд и два крупных бриллианта...
– Вот, - сказала она глухо и впервые посмотрела на меня глазами, в которых ощущалась осознанная, устремленная во что-то мысль.
– Возьмите.
– Это как понимать? Дарите, что ль?
– Я бы отдала все, что есть в этой квартире, спаси вы маму...
– Не заставляйте меня отвечать вам резкостью... Вы участвовали в составлении письма?
– Какого?
– в ее глазах мелькнуло сосредоточенное недоумение; у нее странные глаза, как у тяжелобольного человека, вернувшегося после сеанса гипноза.
– О чем вы еще?
– Вы не знаете, что Глафира Анатольевна прислала в редакцию жалобу на Ивана? <Разрушил семью, издевается над беременной женщиной>, необходимо общественное разбирательство, кара и все такое прочее...
– Мама никогда не напишет такое письмо...
– Я его читал... Собственными глазами... Сожительство с Лизой Нарыш...
– Прекратите!
– голос Ольги стал резким, пронзительным даже.
– Не смейте! Не вздумайте оправдывать эту гадину! Она дьявол во плоти! Уходите отсюда! Уходите!
– Про Лизу Нарышкину вам Тамара сказала?
– Перестаньте!
– еще пронзительнее, но теперь уже с затаенной мольбой прошептала Оля.
– Что вы знаете о нашей семье?! Что вы знаете о маме? Я с детства помню нищету! Я в перелицованном мамочкином пальто ходила! Я помню, каким счастьем было для меня эскимо в воскресенье! Кто меня поставил на ноги? Кто заменил папочку? Кто?! Учителя? Кто выбивался из последних сил, чтобы дать мне образование?! Кто пережил ленинградскую блокаду? Вы? Или мама?! Кто остался сиротой в тринадцать лет? Кто вез санки с гробом брата на кладбище?! Вы знаете, что такое память?! Вы понимаете, что нельзя забыть нищету и голод! Понимаете?! Или нет?! Сначала дайте людям гарантии на будущее, а потом требуйте от всех честности! Или не мешайте верить в бога! Церковь тоже учит, что воровать грешно!