Родная старина
Шрифт:
Послание царя полно веских укоров, едких и злых насмешек. Сильно задели они за живое Курбского. Да и мог ли он успокоить свою совесть?! Его измена, от каких бы причин она не вышла, все же оставалась изменой; присяга была им нарушена; от родной земли он отрекся, перешел на сторону врагов ее…
На длинное послание царя Курбский ответил коротким письмом, из которого видно, как укоры царя и насмешки доняли его. Он называет царское письмо «широковещательным и многошумящим», говорит, что оно полно «неукротимого гнева и ядовитых слов»; что так писать не только великому царю, но и простому воину непристойно; что в письме царя «нахватано из Священного Писания со многою яростью и лютостью не строками и стихами, как в обычае у людей ученых, а целыми книгами, посланиями, и тут же говорится и о постелях, о телогреях и иные бабьи басни». Так писать, по словам Курбского, совсем непристойно в страну, где есть люди ученые, искусные в книжном деле. «Да и пристойно ли, – говорится дальше в письме, – мне, человеку смирившемуся, оскорбленному, без правды изгнанному, хотя бы и многогрешному, прежде суда Божия так грозить?.. И вместо утешения так кусательно грызть меня неповинного, бывшего в юности твоим верным слугою! Не думаю, чтобы это было Богу угодно… И чего же ты от нас еще хочешь? Не только своих единоплеменных князей из потомства великого Владимира ты поморил и отнял у них имущества движимые и недвижимые, чего не успел отнять твой дед и отец, но и последние рубахи свои, могу сказать по евангельскому слову, мы отдали твоему прегордому и царскому величеству… Хотел было я на каждое твое слово возразить, о царь, и мог бы это сделать, но удержал руку мою с тростию, возлагая все на Божий суд, – рассудил лучше здесь молчать, а говорить там, перед престолом Христа, Господа моего, вместе со всеми избиенными и гонимыми тобой. Да притом непристойно людям рыцарским (благородным) браниться как рабам; очень стыдно и христианам извергать из уст слова нечистые и кусательные!..»
Но на этом переписка царя с Курбским еще не кончилась. Несколько лет спустя они снова обменялись письмами, о которых будет сказано ниже.
Александровская слобода и опричники
Большое зло своему отечеству, и особенно русским боярам, причинил Курбский своей изменой и письмами. В лице его словно все русское боярство кидало царю дерзкий вызов. По словам Курбского, одного из самых видных бояр и по сану, и по уму, и по царской милости, выходило, что все хорошее творилось и творится боярами и царскими советниками, а царь без бояр – ничто! И это пришлось выслушать царю, мечтавшему быть настоящим властелином, самодержцем, от бывшего своего любимца, от боярина, которому он доверял вполне. Самолюбие Ивана Васильевича было страшно оскорблено. Это ясно видно из его ответного письма: он в свою очередь считает заслуги бояр ничтожными, указывает подробно на их измены, и у него вырываются такие зловещие слова: «Вы (бояре) достойны были многих опал и казней, но мы еще милостиво вас наказываем!.. Если бы я по твоему достоинству, – обращается царь к Курбскому, – поступил с тобой, ты к нашему недругу не уехал бы».
Письмо Курбского страшно раздражило царя, вызвало у него новый сильный порыв злобы. Мысль, что бояре – злейшие враги его и лиходеи, ищут его гибели, давила его. Он знал, что между боярами есть доброхоты Курбского. Но как найти их? Как уберечься от них? Чувство страха за свою жизнь охватило его…
Рано утром 3 декабря 1564 г. Москва была сильно встревожена. На Кремлевской площади появилось множество саней. Из царского дворца выносили и укладывали на них царское имущество: иконы, кресты, драгоценные сосуды, золото, серебро, одежды и прочее. Уже раньше носились слухи, что царь куда-то намерен ехать; но эти сборы ясно показывали, что он думает не о временной поездке, а перебирается со всем своим имуществом, куда же именно и надолго ли – этого никто не знал. В Успенском соборе шла торжественная служба. Обедню служил по приказу царя сам митрополит. В церкви ждали государя духовенство, бояре и сановники. Царь пришел; долго и усердно молился, принял благословение от митрополита, милостиво простился с бывшими в церкви, дал свою руку целовать боярам, сановникам и купцам. Затем он сел в сани с царицей (второй супругой своей, Марией Темрюковной), с детьми и несколькими своими любимцами и уехал из Москвы в село
Коломенское, где пробыл две недели, переждал распутицу и поехал дальше; наконец остановился в Александровской слободе (теперь город Александров Владимирской губернии).
Митрополит, бояре и народ в Москве – все были в большой тревоге… Никто не знал, что значит этот внезапный отъезд государя. Прежде, когда он уезжал из столицы, всем было известно, куда и на какой срок он ехал и кому чем распоряжаться во время его отсутствия. Теперь же все оставалось в полной неизвестности. Таинственный отъезд царя из Москвы не предвещал ничего доброго.
Наконец, после долгого, томительного ожидания были присланы в Москву 3 января две грамоты от царя: одна – митрополиту, другая – купцам и всему московскому народу.
Митрополиту царь объявлял свой гнев на все духовенство, бояр, служилых и приказных людей, припоминал, сколько зла причинили бояре государству в его малолетство, обвинял их за то, что они не заботятся ни о государе, ни о государстве, убегают от службы, теснят народ; сильно сетовал царь и на то, что духовные лица, архиепископы и епископы, заступаются за виновных, мешают ему казнить их, и потому, говорилось в грамоте, «Царь и Государь и Великий князь от великой жалости сердца, не желая их многих изменных дел терпеть, покинул свое государство и поехал, чтобы поселиться там, где ему, государю, Бог укажет».
Александровская слобода. Гравюра. XVI в.
В другой грамоте, которая была громогласно прочитана народу, царь успокаивал московских людей, купцов и простолюдинов, чтобы они ничего не опасались, что он к ним милостив и на них нет у него ни гнева, ни опалы.
Все в Москве пришло в ужас и смятение. В это время шла война с Литвой, крымские татары грозили с юга, и в такую-то трудную пору являлось в государство полное безначалие!
Митрополит немедленно хотел было ехать к царю, но на общем совете порешили, чтобы он остался блюсти столицу: здесь уже начинались беспорядки от безначалия. Духовенство и бояре отправились в Александровскую слободу бить челом царю, умолять его от всей Москвы вернуться на царство. Царь принял посланных и выслушал их. Они, восхваляя его всячески, умоляли ради святых икон и христианской веры, которые могут быть поруганы врагами-еретиками, взять снова власть в свои руки.
– А если тебя, государь, смущает измена и пороки в нашей земле, – прибавили они, – то да будет воля твоя – казнить и миловать виновных и исправлять все мудрыми твоими законами!
В ответ им царь исчислил снова в длинной речи неправды, крамолы и измены бояр, но ради мольбы архиепископов соглашался опять взять свои государства, но на особых условиях, о которых обещал их известить. Казалось, сердце грозного владыки смягчилось смирением и мольбою подвластных. Он удержал некоторых бояр при себе, других сановников и должностных лиц отпустил в Москву, чтобы там до его приезда дела шли своим чередом.
Почти месяц опять прошел в томительном ожидании. Наконец, 2 февраля царь торжественно въехал в Москву. На другой день созваны были духовенство, бояре и знатнейшие сановники.
Наружность царя поразила всех: его трудно было узнать – так изменился он за последнее время. Высокий ростом, стройный, широкоплечий, он раньше имел величественную и красивую осанку; серые, хотя и небольшие, но живые и проницательные глаза его были полны огня; нос у него был римский (с горбиной), прекрасные волосы, длинные усы и густая окладистая борода – все это делало его наружность довольно красивою. Но теперь он страшно похудел и опустился; черты лица его исказились свирепостью; глаза его, казалось, погасли, тревога и злоба виделись во взорах его; волосы на голове и бороде почти все выпали. Видно, страшную душевную тревогу пережил он за последнее время. В опасную игру он играл! А что, если бояре и сами управятся в Москве? А что, если народ не станет за меня и никто не явится просить меня вернуться на царство? Эти страшные вопросы должны были сильно волновать крайне мнительного и властолюбивого царя; страх и злоба – два самых едких, гибельных для здоровья чувства – попеременно обуревали его душу. Но страшная игра выиграна! Царь торжествовал. Духовенство, народ и бояре, эти исконные, заклятые враги его, признали, что без него все царство погибнет, что без него все они словно стадо без пастуха. Все преклонилось пред ним, своим всесильным владыкой, который волен в жизни и смерти своих подданных. Самолюбие его, слишком чуткое, раздраженное письмом Курбского, должно было успокоиться. Теперь он во всеоружии своей власти мог расправиться со своими внутренними врагами.
Пред собранием духовных лиц и важнейших сановников он много рассуждал о значении верховной власти для государства, о неизбежности для блага его строгих, решительных мер; затем заявил о необходимости для себя особого отряда телохранителей – опричников. Все государство, по мысли царя, делилось на две части: опричнину и земщину. Многие города, волости и часть Москвы отходили под непосредственное ведение самого государя, в опричнину; на доходы с этих городов должен был содержаться царский двор и опричники; а все остальные города и земли составляли земщину. Всякие земские дела и все управление государством царь приказал ведать старейшим боярам, которые назывались земскими; только в случае военных известий и важных дел внутренних должны были они являться к государю. Сам же он хотел всецело заняться искоренением крамолы и измены в земле своей. В Москве он приказал строить себе новый дворец за Неглинною (между Арбатом и Никитской улицей) и оградить его высокой стеною, словно крепость.
Окружив себя сильной и верной стражей, царь принялся за искоренение крамолы. И снова полилась боярская кровь.
Начались казни мнимых соумышленников Курбского, которые будто бы с ним заодно замышляли погубить царя, покойную супругу его и детей. На этот раз первою жертвою был знаменитый участник казанского похода, князь Александр Борисович Горбатый-Шуйский. Царь приказал казнить с ним и его сына, семнадцатилетнего юношу. Твердо и спокойно, держась за руки, шли они на казнь. Сын, не желая видеть смерти своего отца, склонил было первый голову на плаху, но отец отвел его и сказал: