Родовое проклятие
Шрифт:
Она убила мать Егора – Валентину. Валентина пережила Авдотью на один год. Повесилась в стенном шкафу на бельевой веревке.
Была ночь, такая, что ни зги не видно, а потому очертания предметов проступали скорее по памяти. Толкнула покосившуюся калитку, боком прошла в образовавшуюся щель; слева холодная шероховатость – кирпичная стена гаража; справа штакетник палисадника, дальше темнее тьмы угрожающе наступает угол Дома…
Откуда взялась услужливая луна? Нет, это пятно желтоватого света от керосиновой лампы, оно движется, поднимается, делает мир зримым.
Ступаю несколько коротких шагов по рассыпающемуся бетону дорожки, но дальше мне путь заказан, прямо на дорожке, на двух табуретках стоит обширный черный гроб без крышки. Натуся с Авдотьей суетятся рядом, собираются укладываться на ночь. Натуся подсвечивает керосинкой, Авдотья стелит. Они словно и не видят меня, но Натуся поджимает губы, Авдотья же, бросив свои приготовления, уходит в темноту, туда, где раньше было крыльцо.
«Они не могут войти в Дом, ведь он горел, – думаю я, – но Авдотья продолжает сторожить его… Как же они тут живут? А если дождь, или снег, ветер? Можно, конечно, накрываться крышкой от гроба… Только они ведь такие немощные, а крышка тяжелая…»
Я думаю о них весь следующий день, и понимаю, что Дом необходимо восстановить. Только как? Как вернуть себе любовь и доверие тех, кого уже нет?
Иду в Храм, покупаю свечи, пишу записочки «О упокоении» с маленьким крестиком вверху листочка «Вам простые или заказные?» – негромко спрашивает женщина за церковным прилавком. «А какие лучше?» «Заказные, конечно…» «Давайте заказные» – тихо отвечаю, а потом стою и смотрю на маленькое пламя своей бескровной жертвы, молиться не могу: Он знает, зачем же обижать Его многословием.
36
Говорят, человек начинает по настоящему осознавать себя взрослым только после смерти близких. Пожалуй, я не успела еще до конца осознать свою взрослость. В течение года потихоньку привыкала к тому, что бабушки нет. Она умерла в апреле, в августе ушла Натуся, в январе не стало Маши, красавицы Марии, той, на кого я похожа, той, которая так и не стала моей настоящей бабушкой.
Мы с братом были у нее на сороковинах. Поехали сначала на Миусское кладбище, потом в Измайлово, где она жила.
Сороковины пришлись на Пост, а стол был обильным, заставленным мясными блюдами и салатами, бутылками с водкой и вином. Зачем я говорила тогда о том, что пощусь? Зачем? Нет, нет, я не демонстрировала своей набожности, не осуждала, Боже упаси! И все-таки, все-таки, не надо было этого, а надо было есть и пить, и плакать, поминая…
Муж ее – Яков Петрович, с некоторым испугом посматривал на окруживших его христиан. Все мы, так или иначе, были его детьми и внуками, его порослью, его потомками, и все мы были русскими у него, у еврея. Наверно, он думал об этом, не мог не думать, глядя на нас: на свою дочь пепельноволосую, курносую Лару и внучку Ольгу – вылитую мать, на правнучку Светланку, в третий раз повторившую его жену; на Андрея, с его широченными плечами и мощными бицепсами, в лице которого все так же непримиримо проступали Машины черты, и, наконец, на меня, как две капли воды похожую на Марию, Машу, Машеньку…
Он плакал, рассказывая о фаршированных кабачках, которые Маша сама закрывала в последнее лето своей жизни, он рассказывал потому, что я ела эти кабачки, да еще вареную картошку. Что я могла ответить ему, как утешить? И тогда я положила себе рыбы, которую он засолил к поминкам и запивала ее красным вином…
Пост еще не кончился, впереди – страстная неделя, потом Пасха, а сразу за ней Авдотьина годовщина. После долгого молчания позвонила Валя. Услышав ее голос, я напряглась: «Сейчас опять будет просить, чтобы Егор у нас пожил» – подумала.
В прошлом году после смерти Авдотьи Егор приехал в Москву, «развеяться», – так объяснила Валя. Он выглядел больным, сидел на кухонном диванчике, скрючившись, рассказывал какие-то истории, говорил быстро, невнятно, глотая звуки и целые слова, нервно смеялся. Мне было жаль его до отвращения.
У нас тогда совсем денег не было. Я обедала на работе в долг. Потом попросилась у начальства на ВДНХ, там заработанные деньги выдавались ежедневно – от общей суммы продаж – 10 процентов, рублей 100 в день получалось, ну, может, 150. В магазине набегало что-то за неделю, но надо было выплатить долг – деньги, которые я занимала на Авдотьины похороны.
Егор звонил кому-то, потом пропал на двое суток, и я отчитывалась перед Валентиной, не понимая, зачем мне все эти проблемы…
«Пусть немедленно едет домой!» – кричала в трубку Валентина. «Хорошо, я скажу» – отвечала я, даже не зная, где мой несчастный брат и имею ли я право вообще что-либо говорить ему.
Егор появился. Объяснил, что был у друзей, что ему предлагают отличную работу, но ему все это «на хрен не нужно».
– Мать звонила, – доложила я.
Он замолчал, задумался, прижимая тонкими нервными пальцами, натянутые на кисти края рукавов (он всегда носит свитера с растянутыми длинными рукавами и еще придерживает их пальцами к внутренней стороне ладоней). «Во что же превратились его руки, его вены, его кожа?» – с ужасом думала я, глядя на эти до бела сжатые, подрагивающие пальцы.
– У меня денег на билет нету, – признался он.
– Я найду, – быстро пообещала.
Действительно, в тот же день мы заняли для Егора деньги, хотя я вовсе не была уверена в том, что он купит обратный билет. Выпроваживали мы его с такой радостью, что подарили старую Серегину куртку, хотя у Сереги другой не было, но мы-то знали, что купим, выживем, заработаем, а Егор не сделает ничего, что он так и будет ходить в этом свитере, да заношенной мастерке, так же кем-то подаренной.
Когда он ушел, я даже не стала звонить, выяснять, доехал ли он.
37
Сергей привел этого уродца с улицы и долг объяснял мне, растерянно разглядывающей маленькое существо, – что он, вероятно, потерялся, или просто никому не был нужен.
– Наверно родители алкаши какие-нибудь, – Сергей пытался оправдать свой поступок, – ребенок стоит один посреди улицы, и никому до него нет дела.
Я изо всех сил пыталась подавить в себе чувство отвращения: ребенок, на первый взгляд, лет трех, был рахитичным, маленьким куском плоти, с недоразвитыми ручками, казалось, что кисти растут прямо от узких плечиков, на которых размещалась чудовищных размеров голова старика, покрытая синюшной кожей, одутловатая, с обвисшим носом и коротким жестким ершиком волос, начинающимся прямо от бровей. Уродец стоял на тонких ножках, выпятив большой мягкий живот, и молчал, разглядывая нас. Я опустилась на корточки и, превознемогая тошноту от запаха уродца, спросила:
– Ты чей?
Он молчал, лишь короткие толстые пальчики на его руках постоянно шевелились, и мне почему-то вспомнилась муха, потирающая лапками, так они собирают с ворсинок налипшую грязь и пожирают ее. Ребенок не мог соединить свои ручки, они были слишком коротки для этого.
– Он ненормальный? – обратилась я к Сергею.
– Не знаю. На улице с ним случился припадок. Очень похоже на обморок. Я уж думал, что он умер: знаешь, ребенок упал, побледнел, я его трясу, а кругом ни души… Никому дела нет, прохожие быстренько обходят стороной, лишь бы не быть впутанными в историю…