Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942
Шрифт:
Почему же уж не «Полукровка». Поберечь Дари? От кого? От чего? Не ответишь. Я тебя теперь знаю: ты не отвечаешь на важные вопросы… Ты обходишь эти письма — будто их и не было…
Утро 10.XI.41
Я плохо спала. Как много ты можешь и умеешь дарить, и — как еще более мастерски берешь все обратно!
Не знаю, понял ли ты сам, что мне значат и как звучат в сердце твои слова: «Нет, мне надо поберечь мою Дари, — она вся женщина». Ты понял? От вредного моего влияния поберечь?! Эти слова взяли у меня все тобою так полно данное когда-то. Даваемое постоянно.
И вот, я, не в оправдание себя, а потому что это нужно, — скажу несколько подробней о моей работе и взгляде на нее.
То, что ты определил во мне и «зрелостью женщины» (!), и «genus masculus» (!) — это то, что немцы хорошо называют «Sachlichkeit»[180]. Это то, без чего нельзя работать, там, около больных. Я обладала этим свойством вполне. Без него — не бывает ни хороших врачей, ни хороших ассистенток. Я не разумею ни бессердечность, ни холодность, ни «стриженую нигилистку-акушерку»438, сплевывающую сигаретку, ни «синий чулок». А именно — «Sachlichkeit». Я должна была забывать, что я «genus femininus»[181]. И только тогда, забыв, я могла работать. С сознанием своей «женскости», женственности — я бы мучила и больного, и (смущением) себя. Кто много болел — тот это ценит и в сестрах, и во врачах. Смущение (а оно неизбежно, коли я не выхожу из своего «genus femininus») это то же самое, что хихикание на известные вопросы. Во всяком случае действие на больных одно и то же. Да и могла ли бы я работать и с докторами, не будь у меня этой «брони»? Я с ней, этой «броней» могла с невозмутимым спокойствием сообщать результаты анализов, какие бы они «щекотливые» (* у меня не смело быть «щекотливых» вопросов) ни были. И среди «Leukocyter»[182], «Erythrocyter»[183] и т. п. называть и совсем другое.
Иногда даже, исследуя нечто самого врача. (Было так). А сколько симуляций открывалось, сколько семейных драм. Я ведь исследовала не только кровь, но все решительно секреции человеческого организма. Иногда это нужно бывало и для разводов. Ты понял? Я знаю, что не всем удается овладеть собою. И у моих учениц (я практически вела девочек) я старалась вызвать отношение ко всему самое серьезное. Я не видела потом ни одной улыбки. Я очень легко краснела и краснею, но на работе, — о чем бы ни приходилось говорить, (если это было дело), — я не краснела. Ты понимаешь, что в самой глубине было верное понимание долга. Кавказец на работе никогда ни взглядом, ни, ни чем не давал повода к смущению. Он гениальный врач.
И я скажу, что всякий служитель медицинского искусства, — а я считаю, что медицина не только наука, но и тончайшее искусство, — должен быть именно таким. Как истинный художник, смотрящий на свою натурщицу. Художник, а не «маратель». И… больше: я — «Sachlichkeit» в клинике, говорила с пациентом прямо, деловито и серьезно о чем угодно, — я вне клиники не смогла бы и подумать так. Так, до сих пор, я не могу, например, спросить в незнакомом доме, ну, скажем, в ресторане, — спросить о расположении некоторых помещений. Глупо? Через силу (каждый раз) себя принуждать приходится. Я — в жизни… до смешного — женщина. И застенчива до… ненормальности. Иногда, я даже, читая (ну хоть некоторые твои письма), одна, краснею. И ручаюсь, что устно, многого бы тебе не сказала. Ты знаешь, что я маме даже не позволяю войти ко мне в ванную комнату, когда я купаюсь! Поверишь? Ну, а когда болела?! Ужасно! Самое страшное было — это даться им всем на растерзание. И тогда… о, как спасительно это «Sachlichkeit» врача! Понимаешь, стриженые нигилистки — они «вид» делают, что «Sachlichkeit», а на самом деле, только подчеркивают, или… просто «синим чулком» становятся. И перестают быть вообще «genus femininus». Я никогда не переставала. И если кто-нибудь, скажем, вызвал меня в вестибюль, то встретил бы все ту же Олю.
Однажды, я из клиники уходила в гости, очень интересующие меня. И, не имея времени, не заходя домой, переоделась у сестры. Выходя из комнаты, совсем уже не лаборанткой, а приподнятой Олей, я встретила группу пациентов. Там был один молодой ученый — американец… Их взгляды удивления, будто чудо увидели. На другой день я снова «в форме» — делаю им уколы… Американец смотрит и говорит: «Вас не узнать сегодня, Вы вчера были… совсем другая». Я молчу и прошу дать руку для укола. — «Я долго не спал, все думал, — как может так человек носить два лица?» Этот американец пытался вызвать у меня то, случайно виденное им лицо, пытался говорить, даже жаловаться на боли, на горькую судьбу свою (несчастный был очень, — ошибка доктора), спрашивал кавказца «когда же следующий укол, и нельзя ли, чтобы „русская“ его делала, а не помощница». Кавказец мне «мстил» за это. Ничего не понимал, объясняя моим «кокетством»! Примитивен был! Но я так и осталась для американца сфинксом. Иногда, когда кто-нибудь очень «трусил», я себя даже колола, вытягивала у себя желудочный сок, чтобы доказать, что это — ничего, не страшно. Не хваля себя, скажу, что в практике врача я была ему правой рукой и отчасти именно потому, что… «Sachlichkeit». Это удавалось не всем, не многим. Хороших сестер было мало. Сестра — «синий чулок» — не любили таких. — Сестра «мягкая» — кончалось «интрижкой».
Нет, надо было остаться женщиной, сохранить и «sexe-appel», непременно сохранить, но убрать подальше, чтобы не мешали. И остаться — только человеком. Ч_е_л_о_в_е_к_о_м!
Вот и еще какое (парадокс как бы) объяснение может быть этому «Sachlichkeit». И я не сомневаюсь, что Дари, поставленная условиями жизни в такую обстановку, — была бы именно такой…
Появился бы и «ум», и «рассудочность». Довольно об этом. О «слабоумии» — я не страдаю этой «интеллигентской» болью. И отношением к некоторым вопросам так же, как и к «сахарному мужику»439. Здесь несколько иначе. Ты не угадал меня в этом. Устно — понял, бы. Мое восхищение Фасей и т. п… это как бы «постороннее» восхищение. Я это просто «вижу», именно только, «если бы была мужчиной»! Я просто замечаю. Хорош был бы художник без этого!
Словечко, которое ты не разобрал: pervers (извращенный). Так вот: — это не pervers. Ни — капельки от «чувствий», — для этого я — слишком женщина. Я всегда считала, что выполнила свой долг достойно. И это знали и другие! И ты напрасно тревожишься, что «зрители» это-то могли заключить. Эти «зрители» меня прекрасно знали и «заключения» могли быть невыгодны только для «него». Я могла бы тебе это доказать письмами и сослуживцев, и сослуживиц, — за кого меня они все считали. Ты когда-то мне бросил упрек, почему я «услаждалась» слежкой кавказца. Я теперь в праве спросить тебя: «почему ты позволял мучиться Даше?» Разве нельзя было ситуацию изменить? Но я знаю, что я на это ответа не получу, как и на многое другое. Я не сержусь. Мне только хочется знать, кто я тебе теперь, если «Дари надо уберечь» от меня?? М. б. на это дашь ответ? Целую. Оля.
Получил ли портрет?
Поездка твоя ко мне — тоже, таким образом, — твое дело (* В таких условиях, м. б., ты прав, и нам нельзя встречаться. Повторяю — твое дело!). Как хочешь.
Одно из писем от 3. ХII получила.
97
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
6. ХII. 41 8–30 вечера
7. XII — приписки
Нежный цветочек мой, кроткая девочка, (и, ах, бурная какая кипень), больнушка милая… так бы и стоял на коленях у твоей постельки чистой, глаз бы не отводил, угадывая, что тебе, родная, дать, чем тебя успокоить… как ребенка баюкал бы, сердцем отогревал, слезами овлажняя смякшие губки твои! Сказки тебе шептал бы, надумывал светлые сказы для тебя, самые нежные, и твое пылкое воображение сливалось бы с моим, любовным! Ах, Оля, светик неугасаемый, вечный, чудесный, — весь в живых самоцветах светик! Пальчики твои согревал бы вздохами, тонкие, слабые, бледненькие такие, — я _в_и_ж_у_ их! — сердечко слушал, усталое, трепетное, как у птички пугливой, истомленной. О, ми-лая… безумица умная моя, чудесная и в своем безбрежье, — кипучая нетерпеливка — и сладкая, сладкая гневунья… — все в тебе так пленительно! Страшно богата ты, всеми дарами сердца, — вся ласковость… всеми души движениями, вся — преисполнена! Дива моя далекая, чуемая так близко, совсем близко… — вот, в этом сердце, вот тут вот, — слышишь, как по тебе стучится, к тебе стучится, тобой, тобой, — единой тобою, только! Смотришь… — я это, Оля, всегда с тобой, тобою воскрешенный, тобою найденный в пустоте, тобою отогретый, пробуждненный во сне предсмертном! Я целую твои глаза, светлую бирюзу твою, капли живые Неба, лазурь живую. Я, несмелый, бровки твоей касаюсь трепетными ресницами, — трепетными от слез счастливых, от слез невольных, упасть не смеющих на твое лицо, святое, — мученицы моей пресветлой. Да, Оля… эти слезы мои — счастливые, слезы _л_ю_б_и_м_о_г_о, потрясенного небывалым счастьем — _т_а_к_о_й_ любовью! Муки мои, скорби мои, томления, все, чем убила жизнь, — все ты собой закрыла, сняла с меня! Ласточка ты весенняя, песня моя последняя, — слышу ее, неспетую, — и счастлив! Сухие губки, больные, в пленочках, о, детские какие… — я их вижу, я их касаюсь мыслью, я их — _л_ю_б_л_ю. Люба моя, ты дремлешь… о, спящая Царевна… как хороша ты… прядку сниму со щечки… целУю прядку — о, нежная! — дышать не смею, потревожить тебя боюсь, взглядом оберегаю… Сердцем пою молитвы, — «пошли, Пречистая, Олечке — легкий сон!»
Но как это слабо выражает — что чувствую! — Ты поймешь и такое, Оля… ты _в_с_е_ поймешь. И скажешь — одной слезинкой, повисшей на ресницах, — если бы сохранить ее! оправить в бриллианты… — _с_е_р_д_е_ч_н_у_ю… эту… _б_р_и_л_л_и_а_н_т_у! — бесценную!! — все потонуло в ней, все — любовь!
Я сладко плачу. Горит камин. Смотришь совсюду — Ты. И маленькая — за чаем, с мамой, — первая твоя — моя картинка! Всегда на столе, с самого того дня, как пришла ко мне издалёка, «закрытая», но сердце мое _и_г_р_а_л_о, — помню. И стала раскрываться, живой цветок! Ныне — совсем раскрылась… Боже, как ослепительно! Ольга, знаю — откуда Ты! Вышла из творческих томлений, созданая и мной, и — Жизнью. Я ждал тебя, ты в подсознательном дремала… — и вот, _р_о_ж_д_е_н_и_е! — нет, это не песни сердца, не нежное ласканье словом, — это живая правда, это биение сердца, — тобой биение, мое живое Счастье! мое _ж_и_в_о_е_ _Н_е_б_о! Господи, благодарю за милость твою мне, за Олю, посланную Тобой! Оля моя, отшедшая! Благодарю тебя за твои молитвы — ты _е_е_ вымолила у Господа, — пусть в любование только… издалёка… — этот, мне, тихий свет! радость мою, последнюю, — ярче всех радостей на земле.
Я тебе не наскучил, детка? Лирики я всегда чуждался, _л_и_ч_н_о_й. И не могу вот — без лирики, без пения: душа поет. Слишком на сердце много, хочется нежно думать, нежно ласкать тебя.
11 ч. — весь о тебе, в тебе. Тебя _с_л_ы_ш_у… и трепещу, здорова ли ты, больна… — не знаю. Будь же здорова, девочка! Осветись, озарись, свет мой немеркнущий, Олё-ля! Весь в непонятной дрожи… так о тебе тоскую, — новые, неизведанные чувства, — и боль, и задыхаюсь от волнения. Милая, будь здорова. Целую, всю, всю тебя, все в тебе.
Прошу тебя, не ходи на почту затемно и в дурную погоду. Что это?! Не смей. Не смей, не смей и думать: «не-буду беречь себя!» Вот, простудилась. Буду ждать терпеливо твоих писем, верю, что любишь, Оля… я буду терпеливо ждать. — Ты права: у нас только одна, Церковь — Христова. Эти раздоры440… — я в них не разбираюсь, в этом тленном. — Скажи, что вызвало в тебе восторг от сознания, что ты православная? Это же — так и есть. Но — какая частность жизни, случай, мысль? Ты написала: «Сегодня (23.XI, воскресение) я с такой остротой почувствовала радость Православия». Надо больше, чаще читать Евангелие — размышляя, _у_х_о_д_я_ _т_у_д_а, где творилось Оно. Это — великая сладостность. Я мечтал дать народу «картины Его Жизни на Земле»! Дать — в великой простоте, ясности. Евангелие — предел сего, это — Божеское… но человеку нелишне помогать _в_х_о_д_и_т_ь_ в это Божеское своим опытом… через сказ… — впрочем, это, думаю, я для себя хотел: дать бытовую сторону той жизни, дерзнуть — _о_с_в_о_и_т_ь_ Христа, подойти от «Фомы»441… — осязать _в_с_е. Ставят — Мистерии, — потребность чувственной стороны нашей. Так — и через слово — образ. Хотел. М. б. — в завершение, если ты поможешь… но как это зыбко! Давняя мечта — о Христе! Твой сон — напиши, родная. Боже мой! В тебе вышло из — подсознания — обо мне. Я тебе больно сделал, в письмах? И вон, как _в_ы_ш_л_о. Это в связи с физической болью: ты уже была больна. Какая-то болевая точка ныла. И — связалось все. Милая, я никому физической боли в жизни своей, своим действием не причинял. Раз только Ивика хворостиной… да и то мимо, — увернулся! Очень я разгорелся на него, где-то он пропадал до темноты (в Альпах было, при Оле).