Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942
Шрифт:
Да, _ч_у_д_о_ _с_л_у_ч_и_л_о_с_ь: твой портрет дошел. Это — второе чудо. —
Давно-давно (в Москве), ушиб я (расшиб) правый глаз, ты угадала. 12–15. XI — левый отяжелел, — два-три дня я не мог читать, — прошло. От легкого ушиба это, и — от растирания ночью, пяточкой ладони. Ты же навоображала — бездну! И вот — наказан: не получаю _п_о_л_н_ы_х_ писем! Утешаюсь, что ты _в_с_е_ знаешь, только письма твои еще в пути. И трепещу, что заболела, — ужасы такие приходят в голову… _в_с_е_г_о_ страшусь. Милая, солнышко мое святое, просияй! Шепни мне, что получила мой привет, — давно-давно послал, — и был так счастлив, что хоть малым этим тебя порадую. Знаешь, Олёк… — я для тебя сварил варенье, _с_а_м! Грушу нельзя послать, очень она нежна… так — я ее очистил и варенье сделал, для тебя. Я не только рассказы могу писать: для тебя я _в_с_е, _в_с_е_ _м_о_г_у. Как я радовался! И, кажется, недурно сделал. Помнил, как Оля делала. Но предельный вес посылки — 1 кг[187] — позволил только немного послать тебе. Завтра, м. б. отправлю: «L'heure bleue» («Guerlain'a»), плитку «Rialta» и флакончик «груши». Ну, ты — детка, будто. Боюсь, что шоколад плохой. Я давно его берег, тебе. Прости, если плохой. Постараюсь найти получше — к Рождеству, — м. б. «пьяных вишен»?
Алеша Квартиров взял с собой портрет, — м. б. передаст тебе. Но этот портрет скрал мои черты «живые», — писательские. Я недоволен. Там — восторженный и молодой, какой-то… будто музыкант. Я — _г_л_у_б_ж_е_ взглядом, _т_я_ж_е_л_е_й_ от скорби. Ну, ты, все равно, _в_ы_д_у_м_а_е_ш_ь_ меня. Я тебя недостоин. Я — _в_н_у_т_р_е_н_н_и_й, _т_в_о_й, настоящий, — в книгах, в письмах, в _ч_у_в_с_т_в_а_х. Там — вся правда. А этот — _л_е_г_к_и_й, — _н_е_ _т_а_к_о_й_ я. Скажи о снах. Как Богородицу видала? Твое все так мне важно, так дорого! Пиши о жизни. Продолжу «историю любви».
Перед отъездом во Владимир, Оля спросила Дашу: «поедешь с нами?» — Та в этом услыхала: «м. б. не поедешь». Заплакала, в истерике: «хотите меня оставить! зачем же так приучили меня к себе? Или это „барин“ меня не хочет?» — и в страхе поглядела на меня. Я сказал — «нет, хочу». Вся засияла и весь день игралась, пела, Сережу тормошила, душила поцелуями, как бы с ума сошла. Да, был еще случай. Мы жили под Серпуховом, у монастыря, в бору. Я увлекся стрельбой по ястребам460. Они унесли мою любимку — белую курочку, выведенную мной в инкубаторе. Я их набил м. б. больше сотни. Помню, охотился. На опушке бора приметил Дашу с Сережей. Она лежала на спине, раскинувшись. Ее ноги, в черных чулках были совсем открыты, — до _в_е_р_х_а_ — _т_е_л_а: так задралась у ней юбчонка. Услыхав мои шаги, прикрылась… и запела: «Охотник — охотник… не убивай нас, мы не волки, — мы заиньки… погладь нас!» — И Сережечка повторил — «погладь нас, мы… _з_а_и_н_ь_к_и…» Я поцеловал его, и… погладил Дашу, чуть поласкал по щечке. Что было!! Она схватила мою руку и стала целовать, безумно. Я смутился. Я видел ноги… — и погладил — ноги, слыша их. Она — сомлела, вся ослабла. Не знаю, что бы случилось, если бы не было мальчика. Это было первое искушение. В тот же вечер она была как пьяная. А я — все забыл, — _п_р_о_ш_л_о.
Во Владимире началось самое страшное. Мы с Олей и Сережечкой уехали в Москву к моей матери — на именины (10 окт., Евлампии). Сереженька заболел брюшным тифом. Мы задержались, мучились. Незадолго до этого, весной он болел ползучим воспалением легких. Тиф был очень опасный. Мог умереть. Ночи не спали. Тянулось с месяц, эта длинная, медленно повышавшаяся и понижавшаяся t°. Кризис. Пошло на поправку. Самое опасное, когда необходима [сложная] диета. Меня вызвали депешей во Владимир — съезд податных инспекторов. Я уехал. Оля — в Москве, при Сереже. Помню — мое появление в домике, над Клязьмой: будто усадебка. Даша встретила… — «а барыня, а Сережечка?» Она знала, что пошло на поправку. Она была сама не своя: _о_д_н_и, — м. б. на 1–2 недели! Молодые, мне — 29 лет, ей — 21. Вполне созревшая, красивая девушка. Я увидел взгляд ее… смущенный — и счастливый, — и робкий. — Ужинали — вдвоем. Мы всегда сажали с собой. Она ухитрилась приготовить необыкновенный ужин: достала рябчиков, (я люблю их, знала), сделала блинчики с творогом (люблю), суп перловый из гусиных потрохов… — разварной налим (помню! она все знала, что я люблю). Подала рюмку хинной [1 сл. нрзб.], — я налил и ей выпить. Но она и без нее была _п_ь_я_н_а. Поужинали, почти в молчании. Она все время убегала за чем-то… — все спрашивала — «а когда же Сережечка?» Ночь. Снег и мертель, (ноябрь). Я сел к печке с книгой, в качалке. Она убирала со стола. Мне было неспокойно. Она… — была в новом платье, в косах. Бегала, и от нее шел ветерок. Пахло — резедой. Да, я чувствовал по ее косившим, убегавшим взглядам, робким и тревожным, что она ждет, _г_о_т_о_в_а. Я… ты понимаешь, Оля… я давно не знал женщины, м. б. больше 6 недель… я был возбужден. Был момент, когда я чуть не протянул к ней руку, когда она близко пробегала, вея ветерком и резедой. Но… заставил себя думать о мальчике, об Оле, которая там, страдает (не думал о Даше! она мне верила!!) — и удержался. Ушел в спальню. Заперся. Ночь была ужасная. Даша долго стучала тарелками. До утра не спал. Утром она встретила меня… горячими пирожками к кофе. И ее косы были положены на темени, это ей шло. До следующего письма. Целую. Твой Ваня
102
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
16. XII. 41
10 ч. вечера
Будь благословенна, родная Оля..! — взывает во мне неизъяснимое, — чувство-чувств, самое нежное, что может быть, в человеческом сердце, — не нахожу, как можно это назвать… — такое великое, такое… — любовь ли, боль ли во мне… — все вместе. Все эти дни, — а сколько их прошло мучительно! — одно и одно — что с ней? — тревога, тоска, до боли острой, такое чувство, будто трепет за самое дорогое на земле. 18 дней! — и я ни-чего не знаю, что с тобой? И никто, ни слова, ни… 13-го, в субботу, это состояние обнажилось, перелилось в отчаяние. Я как бы мертвый был, душевно. Без чувств, без мысли лежал я, слыша, как ночь подходит. После 6-ти — было так — «никто не придет». Один, всю ночь без сна, до утра. И вот, когда все в городе затихло, будто ночь глухая, — _т_а_к_ казалось, — я уже хотел опустить оконные заслоны… — звонок! — Это был твой _п_р_и_в_е_т… родная, твой прилет — милые бабочки впорхнули… розокрылые, нежные. Как я их целовал, Оля! Милые… — улыбки сердца, единственного — для меня — в целом мире! Светло стало, на миг… — и снова — как волнами, — тоска — и радость. Не могу понять, что _э_т_о?! Так все дни, эти, последние… Мне больно, — больна ты, Оля? Не знаю. Тяжело мне. Я писал Сереже, маме твоей… — давно, 4-го, срочно, — нет отклика. Твое самое последнее, — что _т_ы, больная, поехала в Утрехт… — зачем же, Го-споди! — от 2.XII[188], — и все. Жду — страшусь. В воскресенье, 14-го, — все то же, до озноба. Нервы. Поднялась t°. Без сна, всю ночь. Ночевал друг 461. Утром — другой, доктор мой. Ни-чего! «Это Вам — за _о_п_ы_т_ с ледяным обливанием». Строго сказал, это бывает редко. «Будь другое сердце, — finis![189]» — Я усмехнулся: «столько всего вынесло… — этот лед — пустяк!» Оставил все же опыты. Не помогли: тревога — боль — все те же.
Смотрю на твои «г_л_а_з_а», в твои глаза! Необыкновенно. Такого лица — не видел ни во сне, ни в жизни. Ни у кого. Ни на картинах мастеров во все века, — что знаю — ни в иконах… — ни у кого, ни-где. Ты усмехнешься? Скажешь — «ну, понятно… так всегда, когда…» Понятно. Нет. Я _м_о_г_у_ даже и — «когда…» — остаться, для «бесстрастного надзора», — и бесстрастным зрителем, — я как-то умею _э_т_о, — это нужно для _т_о_г_о_ (во мне), кто _с_м_о_т_р_и_т, _в_и_д_и_т, — _в_б_и_р_а_е_т. И я, владея собой, — это бывало в самые острые мгновения в моей жизни, — говорю: _т_а_к_о_г_о_ лица (Л_и_к_а!) я не знал. Теперь _у_в_и_д_е_л… — да! вот Она… вот, наконец, Она!., моя Анастасия… Воскресшая! Смиренница! или — скромница! или — нет, нет, не правда! — «сознательная „скромница“»..? Что же ты писала, зачем себя «дурнушкой» — называла? Из-… за _и_г_р_ы?! Со мной-то?! Этим меня нельзя… Сбить с толку? внушить мне… — _ч_т_о?! Чтобы не обольщался? Разве ты не _в_и_д_и_ш_ь_ — второй раз: _ч_у_д_о. Ты его хотела, верила в него? ждала? Оно случилось. Благословенная, прошла ты, невредимая… никем не остановленная, _с_в_о_б_о_д_н_а_я… сама прошла… _с_а_м_а_ остановила взгляды, приковала… и — пришла! С другими — не бывает. Ты чудную имеешь власть — проходишь — радуешь… о, милая, чудесная… Ты же _п_е_с_н_я, — вот ты кто. Так называл тебя я, нежно. Песню нельзя сказать, — пропеть лишь можно. Песню и — молитву. Да, на Тебя молиться можно, стоять в молчании — и молиться, сердцем. Помнишь — чудесное тютчевское? «Умом России не понять, — Аршином общим не измерить: — У ней особенная стать — В Россию можно только _в_е_р_и_т_ь» (1866 г.). Было нашему Гению 63 года, когда провещал Он _э_т_о_ сверх-чувственное _п_р_о_в_и_д_е_н_и_е! Е_м_у_ _н_а_д_о_ _в_е_р_и_т_ь! (разрядка в этом слове — его). Можно ли _п_о_н_и_м_а_т_ь, _п_о_н_я_т_ь… Песню? Песню можно только _в_н_я_т_ь. Как и Россию. И не чувством обыкновенного у человека _с_л_у_х_а: а _с_л_у_х_о_м — сердца: _в_е_р_о_й. Тем чувством, которое — в молитве, теплится, горит… пылает. Это — внутреннее чувство — сложнейшее, неразделимое… — это — слияние, и извлеченное из этого слияния _т_р_е_х, необъяснимых, — _в_е_р_ы, _н_а_д_е_ж_д_ы, л_ю_б_в_и, — девятое, что ли, сверхчувство? Как его назвать? — _ч_у_в_с_т_в_о_ _с_в_е_т_а, _С_в_е_т_а, — все озаряющего… согревающего… влекущего к _с_е_б_е — неодолимо. Пошляки, «фрейдисты» и всезнайки… те — просто: (книзу стащат: «x-appel»! — ) что угодно можно под этот икс подставить!
Люди _С_в_е_т_а_ (и — от Света) не могут _э_т_о_ словом называть: неведомое, _ч_у_д_н_о_е… _в_л_е_к_у_щ_е_е… — в выси, _в_н_е_ _сего. Великие мастера искали вечно, томились, тщась отыскать _т_а_к_о_е_ в лицах. Ре-дко находили. Рафаэль… — Сикстинскую мадонну… но… _т_р_е_в_о_ж_и_т_ _н_е_ч_т_о (да, в низинках) у иных его «Мадонна». Леонардо… да, но… Прославленная, «загадочная» Монна[190] Лиза, «Джо-ко-нда..!» Какая тут «загадка»? Гейневский дурак у моря462 ждал ответа на «вопросы»… дурака. Оно молчало. (У Гейне как и все у _э_т_и_х, — скрадено у мудрецов Востока: не его, — как _и_х_н_и_м_ Волосатым Марксом — у египтян… у китайцев — _в_с_е_ раньше было!) Вся эта «Лиза» — вся — разгадка, и преголейшая: ну, кто же _О_н_а?! Она… так ясно… — «похотливая _л_и_с_и_ц_а…» — вот кто. И — чуть раскосость… (лисица-то!) И еще — _г_р_я_з_н_о_в_а_т_а, _с_а_л_ь_н_о_в_а_т_а, и… потновата. Вот мое определение. Для большей ясности — поищем в «Притчах»463 — и увидишь (это — про нее, про «Джоконду») (у меня давно подчеркнуто, с пометкой — полюбуйся на «Мону Лизу»): п_о_е_л_а… — и обтерла рот свой, и говорит (дожевывая, прибавлю): «а что я худого сделала?» Словом — «игрушечка». И как же чудесна-возвышенна чеховская «Душечка»464, — перед этой «загадкой» — «Лизой» (от слова — лизать, губки облизывать…) и какие же рас-тя-ну-тые… какие же ни-точки… эти сластуни-губки, этот _р_о_т… — какой же долгий-лисий!.. Как и чуть-чуть «раскосость» глаз («один — чуть в Питер, другой — чуть в Арзамас!») — Это отпечатала «Россия» (умом какую — не понять). Олёк, чудесная… Ольга..! — вот _т_в_о_й _Л_и_к — стоит разгадывания… Его не понять: его, как русскую-русскую Песню… чудо-песню — можно лишь _в_н_я_т_ь. Вот — Тебе, светлая, — мой, _А_к_а_ф_и_с_т… чистый, вдохновенный, благоговейный, — от моего благоговения. Что такое — благо-говеть? Стариннейшее слово, — благо-жити, благо-быти, благостно-быти. Точно. Смысл углубленный: покорность, смирение, уважение, страх = «страх Божий» — высокая степень почитания, почтительности, чудесного _т_р_е_п_е_т_а, как перед Святыней. Вот что это значит: «б_л_а_г_о_г_о_в_е_н_и_е». Так вот, от _т_а_к_о_г_о_ (10-го?) чувства, пою перед Тобою, Песня, — Песню, чудесному в тебе — _с_в_я_т_о_м_у — для меня: священному! Да, это не исключает _и_н_о_г_о_ чувства, любви, — и страсти, — устремления, — ты же знаешь… что же мне таиться?! — пусть все смутно, но _в_с_е_ во мне, что ты узнала в моих книгах, в письмах, в умолчаниях… — все тебе известно, святлая моя, чудесная! Пою, и поклоняюсь, и страдаю, и… томлюсь Тобою. О, Ми-лая, Загадка! Вот — _в_и_ж_у_ и отгадку: Песня, Чудесная… и — о, сколь редким — внятная! М. б. только — мне, одному. Я ведь беру особым чувством, — ты его не знаешь… и я… — не знаю. Но оно — во мне. Д_а_н_о. Как Дар. Это — я чувствую. И слышу. И многое — _в_н_и_м_а_ю. Как… почему так..? Не знаю. Я тебя больше, яснее знаю, чем ты — _с_е_б_я. Только нельзя сказать… словами. Можно… и-зо-б_р_а_з_и_т_ь. Во-образить: _и_с_к_у_с_с_т_в_о_м. Большим, ИСКУССТВОМ. Его — это искусство, — знаю. Есть оно. Во мне. Изображу — ли… — этого не знаю. Словами… можно ли любить заставить? в-любить? Нельзя, простыми. Словами — образами? Можно. Я это доказал. Ты знаешь. Моя Дари — _в_л_ю_б_л_я_е_т. Женщин, мужчин… и девушек… и — мальчуганов. Власть Дари… в чем? Никто не знает. И я — не знаю. Но она есть, _д_а_н_а. Кем? Чем? — Искусством. Бо-льшим Ис-кусством. Ис-кушением. Это — я — знаю. _Е_с_т_ь. Целую. Жду с благовейным трепетом — хоть слова: о здоровье. Твой Ваня
[На полях: ] Смотрю — молюсь. И Песня, и — Молитва!
Но почему же — ни словечка мне — на — этой, Чудной! Или — я не достоин? А — кто достоин?! Кто?! Сказать — «Мадонна» — о, как это… «по-дачному»! Смотри «Чашу» — 1–3 страницы465.
Удивительно большие у тебя «радужницы» (iris) = «райки»! Это — чрезвычайно редко!
Оля, как хотел бы увидеть «маленькую Олю», 10-летку.
С _э_т_и_м_ письмом, — о тебе — не могу [мешать] историйку — о себе…
103
И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной
22. ХII. 41[191] 2 ч. дня.
Чудесная, чистая моя Олюша, — забудь о моих упреках, не смею я в чем-либо укорить тебя: ты всегда будешь чистая, и, Господи, посмею ли в горькой твоей жизни искать ошибки! Навсегда забудь. Это было мое больное, с чем всегда боролся. Не смей никогда принижать себя и называть меня словами, чего я недостоин. Я только Ваня тебе, только дружка твой, верный твой, до конца. Не бойся моей привычки поминать «Ныне отпущаеши». Это чудесная молитва. Всегда, кончая большой труд я повторял ее! Мы все, православные, слышим и повторяем ее в конце вечерни, и после литургии, в благодарственных «часах». Милая, нежная, согревающая сердце! Знай: я тебя л_ю_б_л_ю, единственную, посланную мне Богом по молитвам Оли; ты это знаешь, и никто не может заместить тебя: у меня нет ни глаз, ни сердца — ни для кого другой, ни на миг. Любить тебя — для меня значит быть тебя достойным, чистей-шим! Ты — или уже ни-кто. Возьми это в сердечко, и я буду покоен. Буду хоть этим счастлив. Я плачу, моя Олюша, от счастья, что ты живешь, что ты… лю-бишь меня, _т_а_к_ любишь! Оля, зачем ты говоришь, «если не встретимся, тогда — разрыв, но, предрешив _н_е_ видаться, — мы предрешаем неминуемо, если не прямое расхождение-разрыв, то… несхождение наверное». Почему? Да, я боялся «встречи» с тобой… боялся: увидишь меня и — отвернешься от своего Вани, от _т_а_к_о_г_о! Т_е_б_я_ потерять страшился! Ну вот, признался тебе! С болью, со стыдом, — признался! Разве я тебе — такой нужен? Не можешь ты такого, жизнью и временем побитого человека, полюбить. Ну, что же, если и есть еще во мне огонь… живость чувств… но я так некрасив, и так неярок лицом… Но, клянусь тебе, ничего бы я так не желал теперь, как хоть на миг увидеть тебя, моя прекрасная, моя единственная! Оля, не обманываю я тебя, я все пытаюсь делать, чтобы достать позволение приехать! Но ты видишь, как это трудно. На днях я говорил с видным человеком, который едет в Берлин, — это управляющий делами русской эмиграции во Франции466. Он обещал мне хлопотать о позволении поехать в лагеря. Только в Берлине я могу добиваться визы в Голландию. Все так говорят. Я буду добиваться, пусть из моей поездки выйдет гибель твоего чувства ко мне, — мое чувство сильней _в_с_е_г_о. Ты вросла в мое сердце, и только земной конец тебя закроет от меня. Пойми, поверь, я плачу, говоря все это. Ты не услышишь от меня — отныне — ни одного укора, я не ревную к прошлому. Смею ли? Ты — безупречна, ты свята, мученица… как я смел подумать даже?! мучить тебя, мою голубку, которая для меня — _в_с_е!? Но почему — разрыв? Ты можешь меня забыть, если теперь не свидимся? можешь? Ну, повтори, что можешь забыть… я _н_е_ могу! _у_ж_е_ не могу! Как ты не поймешь, что у такого, как я, не может быть _л_е_г_к_о_с_т_и_ в сердце! Или — н_и-ч_е_г_о, или — только _о_д_н_о, и — как же крепко! Силы чувства моего не слышишь? Не _з_н_а_л_а_ _е_щ_е_ _т_а_к_о_г_о_ чувства? такого не встречала? А по зеркалу совести моей не можешь судить, по моим книгам, где _в_с_е_ — правда, где — я _в_е_с_ь?! Не святой я, да… но — когда я открываю в книгах свое сердце — я — подлинный, _э_т_и_м_ не могу шутить. Тогда — зачем же я _т_а_к_ полюбил, пошел слепо на муку, чтобы после всего, что я сказал тебе, что мое сердце так чисто, так открыто тебе крикнуло… после всего услышать — «расхождение» — или — «несхождение наверное»! Тогда оставим, бросим эти «письма», эту сладкую му-ку, для меня! Ну, скорей делай, бросай, забывай меня… даже если я невиноват, если не могу преодолеть железных законов нашего времени. Если бы ты все знала..! Русский писатель — для эпохи нашей — это не голландец деловик, который может разъезжать свободно. Мы не торгуем, мы не строим материальной жизни… — мы — всем чужие, особенно такой, как я. Я тебе нужен, я своей родине, м. б., нужен, но миру… я не нужен. Я — чужой, слишком чужой со всей своей мукой, со своей любовью к родине, к — т_е_б_е! Ты для меня — знай это, Оля моя, — свет родины нашей, ты — русская девочка для меня, ты полюбила мое сердце — это моя родина так меня обласкала… тобой, _з_а_ себя! Послала мне прощальную свою улыбку. За мои слезы, за мое горе, за все томления! И ты, чуткая такая… _т_а_к_ страшно говоришь — тогда — разрыв! Я тебе верю — и скажу — ты первая не перенесешь разрыва, ты пустоту увидишь, не дай Бог. Я хоть чем-то ее наполнял для тебя, для себя. Вернуться мне к страшным дням июня 39, когда я выл от одиночества? Но знай: милостыни мне не надо. Обойдусь без милостыни, дотяну дни в пустоте. Сейчас все для меня мрачно. Потому и писать тебе не мог 12 дней. И глаз, и — тоска сердца, и — холодное письмо твое. Я даже убрал на три дня твои портреты, чтобы испытать себя… я был убит твоим письмом, холодным… уже не помню… — и не выдержал! Я плакал, я молился на тебя, «девушку с цветами». Я томился, что ты осталась холодной к ней, — ко мне, к моей тоске! Я же тосковал за нас, когда писал ее, про «дали», в которых она не виновата! Я ночи не спал, когда ты болела… я уже видел, что ты умираешь, что тебя нет… — и писал Сереже и маме! А ты про такое маленькое, про Елену… — на чей аршин меряешь меня? «Чаша» — и — Елена! Дари — и пошлость!? Ты — ты во всем — и мерзость!? Евангелие, Пушкин, Псалмы… церковь, перед Крестом… — и — «полчаса любви»? Тьфу, мне страшно, мне претит, Оля, я страшился подумать — бывало! — что я — писатель. Перечитай же странички, «Как я стал писателем»467. Я благоговел, я не смел думать, чтобы с нашего двора — я — пи-сатель! Русский писатель — не торговец, не бульварник, не «кавалер». Я могу быть маленьким, — «средь детей ничтожных мира быть может, всех ничтожней он»… — «но лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется, душа поэта встрепенется, как пробудившийся орел»468. Я это всосал с детства и потому благоговел. Цельным бери меня. Я не раздваиваюсь. Я страшусь. Оля, да, я все силы отдам, чтобы оставить тебе «дар» — «Пути». Это моя заповедь. И если я не увижу тебя, то не по моей воле, а вопреки моей воле. Мы в стальном кольце непреодолимости, разве не видишь? Да, я во многом теперь сомневаюсь, и мои восторги июня — вянут.
Страдаю за тебя, тобой, собой. Не увидеть тебя! Господи, смилуйся над нами! дай же чудо! О, какие нежные, какие страстные твои письма! Что они делают со мной! Я каждую минуту терзаюсь тобой, ужасы воображаю. Как ты таешь, и как я бессилен! Этот трагизм — я его не знаю в жизни, ни в литературе. Только в «Чаше» — чуть такое. Сам себе напророчил… неизбежность!
Путаюсь в твоих письмах. Не знаю, на что отвечать. Да, тему я тебе дал совсем серьезно. Пробуй писать. Не бойся, что не удается, — удастся. Хирурга — к черту. Ты — необычайная, с меркой к тебе не подойду. Ты — единственная. Ты мне — Таня. Нет, ты мне нужна не для «Путей», — для — меня, для сердца, для жизни, для — подумать не смею… — _с_ч_а_с_т_ь_я! Не смей и думать, что я не хочу встречи! К_т_о_ же я тогда?! Я твой верный, навечно. Я рассказал о тебе — другу доктору Серову. Не все. А лишь — какая ты — чудесная! Он все понял. Твой портрет — и что привез «дубина», и «глаза». Он мог только сказать — «храните это счастье, будьте нежны…» — клянусь! Он знает мои прорывы, мой характер. Раз он удержал меня — я вспомнил его слово — «будьте нежны», — от злейшего письма. Но это от моей пылкости, от страха, что я тебя потеряю, ты так была холодна… уж не помню. Знай одно: _т_а_к_о_й_ любви, какой люблю тебя, не знал еще, и ни у кого не видел, — в литературе, в жизни.
Напиши продолжение «жизни»469 — ты делала цветы на сучья, для церкви. Я не понял про Г. К. У _к_о_г_о_ же он служил? у — «бесов»? Не понимаю. Почему ты не могла уйти с ним? почему ты его не удержала? Похож на Сережу? Ты ошиблась: на С. никто не может быть похож. Он был — неповторим. Ты поняла силу искусства в «Солнце мертвых». Да, все — боль, но моей, за _м_о_е_ — нет там. А меня клеймили жиды и левые: «книга злобы и… ненависти»! Я могу тебя корить, что ты мне открыла свое чувство?! Ч_т_о_ это?! Я — целую твои ножки, Оля! Так я недостоин тебя. Весь тобой жив, только. Забудешь — вынешь душу из меня. Нет, этого не будет. Читаю сейчас твое письмо и ужасаюсь: э_т_о, я —? — писал! «Надо поберечь Дари..?» Это безумие мое! Я не узнаю себя! Клянусь, это — не я, твой, писал! Я весь тобой взят, полон, тобой — «все-женщиной!» Оля, это дьявол мог _м_н_о_ю_ написать! Как я гадок, Оля! Умоляю, забудь эти злые слова! Проклятый я, я теперь страдаю, — я же молюсь на тебя, дитя! Как я несчастен, не умею унять в себе мгновенное раздражение! Оля, помни, знай: никогда — во имя твое — ни мысли гадкой, ни похоти, ни-когда! Ты мне защита, и я клянусь Господом, моими дорогими, Оля… будешь ли ты моей, нет ли, — никакой для меня не будет, и — не надо мне, чем тебя уверить?! Я — молюсь на тебя, Оля. Целую, люблю, страдаю.