ЖАНРЫ

Роман в письмах. В 2 томах. Том 1. 1939-1942
Шрифт:

Как ты поразительно можешь лаской сказать! («ласкаюсь киской»!!) До сладостной боли в сердце у меня. И вот, начинаю видеть эту ласку… в целой жизни, во всех ее сторонах, в жизни с тобой… во всех, в самых интимных… — кружится голова. Оля, Олечка, Олёнок… — как я _в_и_ж_у..! — сердце обмирает, как хорошо, как чисто, как неизъяснимо… как — _н_и_к_о_г_д_а! Не знаю. Оля о-чень была ласкова… чиста, стыдлива, — до чего стыдлива! В иных случаях она не позволяла, чтобы я был… Помню, ее роды Сережечкой… опасные, — он был очень крупный ребенок, — много мучилась. Я, ты понимаешь, был в ужасе, бегал ночью за гинекологом… что я творил!! И она, в страшных муках… помнила стыд… меня стыдилась! Помню: холодно было в нашей квартире (в собственном доме, мать дала квартирку), нагревала «Молния» +12!! Мороз был..! — в ночь на Крещение! И этот — первый крик..! в 1/2 1-го ночи. Не передать _э_т_о… сверх-чувство! И — смущение, мое. И — «первая грудь»… О, святое Материнство! Как хочу дать это в Дари!.. И — два года ее счастья. И все — перед этим, все «движения»… толчки… — и все — в связи с красотой божественной природы и — Женщины! Как я невольно тебя мучил — сужу по твоим письмам. Я 6–7 дней не мог писать, глаз болел. Но — помню — страшная смута, раздражение на тебя охватило, — за что — не помню. Я сдерживал себя — не писать. Стыжусь. Мучился. Твое письмо, ласковое… ослепило, я взметнулся, я жалел, я негодовал на себя… — и — истек в сладкой боли, в счастьи… — я все исправил в себе. Я молился на тебя, молил тебя — простить мне.

Ну, оставим это — потемнение. — Начну тебе — об «истории одной любви». Кусками. Это для чего-то нужно. «Исповедь воображения». Построю по обрывкам воспоминаний, склею… наитием, художественной _п_р_а_в_д_о_й, что пропало. Но — буду краток. Ты пополнишь: у тебя _с_и_л_а_ — не тусклей моей, м. б., — ярче в ином. Ты можешь. О, как целую, дружку чувствую в тебе, и — ка-кую! Ты смеешь говорить — «я — маленькая»! Да, ты для меня — деточка маленькая, только. Ты — ласка. Я — с лаской к тебе. Потому и называю — маленькая. А ты — бо-лына-я! Поверь, это не «ласка»: это — моя правда, _т_в_о_я. Суть. Ты — о-чень большая. Невиданая мной — какая! Не могу в этом ошибиться. Поверь в себя! Смешно: застряло в сердце у тебя: я, тебя дал — дал? — в обиду?! Я умру за тебя, Оля! Я не мыслю, чтобы тебя можно было — обидеть. Ты — неприкосновенна, все — мимо тебя. Разве можно оскорбить стихию?! Ты для меня в — «над всеми». Так и сказано — кому это должно быть сказано. Веришь? Ну, прибей, если не веришь. —

— Сереже был год. Надо было няню, помимо прислуги «за все». Оля хотела молоденькую. Я — не помню. М. б. — тоже. Сейчас — если бы случилось чудо, — взял бы «Арину Родионовну». Чушь, когда хотят к ребенку молодую. Конечно, есть «за это». Но больше — «за подлинную _н_я_н_ю». Язык!! Мудрость. Спокойствие. Ровность. Темп. Конечно, если старая няня — достойная этого имени. И всегда — с Господом. И — нет «помыслов». Чистота, «физика» уступает «духу», душе. Взгляд, огромное значение, — добрые глаза «ба-бушки». М_я_г_к_о_с_т_ь, как бы — «шлепанки». Поэтическая сторона — _у_к_л_а_д_л_и_в_о_с_т_ь. Молитва!! Спокойствие чистого духа старой няни — сообщатся младенцу.

Сама жизнь _т_а_к_ хочет. Мать — основа. Но — широкая «п_о_д_о_с_н_о_в_а» — бабушка, ее замена — старая няня. Меньше — всякого риска! Мудрость — во всем (опытность) передается младенцу. Медлительное стучание сердца старой няни… — важно для младенца. Я понял это на нашем опыте, при чудесных качествах Даши: Сережечка рос в тревожных темпах. В страстных темпах и — взглядах. Ее (Даши) взгляды (глаза) старались найти _м_е_н_я (да! это я потом понял). Хорошо. Прислуга встретила на улице «девочку», в платьишке. Приглянулась. Оля сказала — приведи. Явилась «Дашутка», служила в семье трактирщика-соседа. Сирота. Крестьянка Серпуховского уезда, Московской губернии. Брат где-то в Таганроге, сапожником..! Жизнь кидала. Оле понравилась Даша. Взяла. Пришла с маленьким узелком. 14 лет. Блондинка, светло-голубые глаза, прямой нос, лицо продолговатое (родинка у рта), благородного типа, худенькая, стройная. Рост средний, совсем средний — так и остался, т. е. был меньше, росла. Но всегда — тощая. Очень живая. Масса напевов, бауток, загадок, «крылатых словечек», — жила у бабушки (померла) до 13 л., по-слуху набилась. Очень быстро схватывала все. Умная. Приятный голос, жидковатый, — девичьим остался на всю жизнь. Сережечку сразу полюбила. И — он. И Оля. Я… — вне сего был. Строгий, хмурый, — с женщинами, — все равно какие. Меня сначала всегда боялись: очень серьезен. М. б. это — самозащита? Такое было и у мальчика. Оля после говорила: «Я тебя не знала больше года знакомства: ты был какой-то „натянутый“». Это, должно быть, от смущения: весь напрягался, как мой Женька442. Но всегда льнул (в себе) к женскому. Тосковал без женского. Понятно: вырос между женщин (прислуга, сестры, подруги их, кормилица, всегда приходило много женщин). Отец любил женщин. О-чень. До — романов. Были — на стороне. Притягивал: был живой, фантазер, «молодчик». Любил хорошо одеваться, — франтил. После него стался большой «гардероб». Много шляп и прочего. До следующего раза. Целую, _в_с_ю. Твой — «выдумщик» Ваня.

Сейчас узнал: сегодня утром (7-го) умер Д. С. Мережковский, 76 л. Вдруг??

Оля, я страшусь: ты выдумала меня: я так некрасив, измятое лицо, — мой «жар» тебя увлек! увидишь — скажешь — нет, это не _о_н! Ну, все равно, — «образ» останется.

Счастлив твоими письмами! Благодарю, целую руку.

Я здоров. Несмотря на 3 ледяных душа.

Доктор назвал сумасшедшим. Запретил опыты.

98

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

8. ХII. 41

12 ч. дня

Дорогая Ольгуша, ласточка, не пойму, — в чем я не могу поверить тебе? в искренность твою? — Объясни (это на твое письмо 23.XI). Верю тебе _в_о_ _в_с_е_м, всегда. Не понимаю… Тебе не верить — тогда остается что же? — во все веру утратить: ты _в_с_е, ведь, для меня! Или ты сомневаешься в этом?

Если бы ты могла душу мою увидеть, — изумилась бы, как ты ее _в_з_я_л_а, наполнила собой, все заместила в ней, собой _в_с_е_ осветила! Думал ли я, что может быть такое?! Я, для кого повелительным было только мной рожденное в мыслях, чувствах, в воображении… в _в_е_р_е, в моих убеждениях… — я поставил со всем этим, рядом, как максиму мою, — ведущее начало, — _т_е_б_я, _т_в_о_е, _о_т_ _т_е_б_я… — душевно-духовное твое — и да, да… — обаяние образа твоего, меня заполонившее. Это уже — как бы — «богослужение». Поставил, принял, _в_и_д_я, что это — только благо, только свет, только — _с_ч_а_с_т_ь_е! Ну, что же еще сказать? Или — кто мог бы больше, выше сказать тебе?! Одно движение твоей реснички — уже значение. Правда, _е_с_т_ь_ во мне начала незыблемые, где ты бессильна изменить что-либо, но эти начала и для тебя священны, если ты глубже вдумаешься. Мы во всем едины. Мы так похожи! Потому и не в силах — ныне — забыть друг-друга. Мы только половинки целого, нам неизвестного во всем объеме. Мы будем сожжены великой болью, если друг друга потеряем. Я не могу без тебя ни мыслить, ни дышать: я опустошусь. В ночь на сегодня… я почти обладал тобой, — проснулся с клокотаньем в сердце, обнимая… И заплакал — от безнадежности тебя обнять, о, горлинка моя!

Как чутка ты! Ты выбрала «Степное чудо», — я не слишком его ценю, родная… — эту песню сердца. «Свечка»443… — да, в ней ярче, в ней осязаемей Родное. Но вот, вчера, по просьбе прочитать — моих друзей, — я им читал — «В ударном порядке» (из книги «Про одну старуху»)444. Знаешь, Олёк, этот рассказ я _н_и_к_о_г_д_а_ не мог читать публично. Сколько раз начинал — _н_е_ мог. Знал, что задохнусь и оскандалюсь: зарыдаю. Не могу. Вчера я читал его двоим, мне близким: доктору, и одному поэту445 (ты не знаешь: это — поэт, хоть никогда не напечатал ни строчки, — очень чуткий, мой ценитель, давний). И что же? Задушили слезы. Я дважды прерывал — не _м_о_г. Боль — за все. А последняя глава — земной поклон… — я зарыдал и бросил книгу. Как я _м_о_г_ — _т_а_к?! Когда писал я — плакал, помню. Тут — предел великой силы _с_л_о_в_а: жалит оно все — сердце, душу, глаза _с_ж_и_г_а_е_т. Этот рассказ я отдаю тебе: в будущих изданиях _т_в_о_й он, в честь твою, Олечек, в поклоненье твоему сердцу чуткому! Ты освятишь его, — прими, родная. И «Степное чудо», — и «Свечку» — все прими, ты, вся — родная, вся — Русь — чудеска!

Если бы мог тебя обнять! Не было бы ночи, да… зарю бы встретили твои глаза, — вся — в Солнце! вся — в истоме, в жажде… Что я пишу, безумный?! Прости, детулька… бешеный такой, безумный… как сегодня, ночью… молил тебя, весь жил тобой, всю тебя чувствовал, _ж_и_в_у_ю, яркую, и — бурную какую! Не знаю, что со мной. Не знал такого, ни-когда… не думал.

Северный цветок так — спешит пройти все фазы краткой жизни, живет часами, _б_у_р_н_о, — два-три дня — вся жизнь. В снег семена бросает — дозревайте! Дозревают и жизнь дают, как в чуде. Чем кратче миги, тем — предельно ярче. Так — со мной? Как странно. —

Продолжаю «историю». Но… как тревожусь о твоем здоровье!

На девочку я, конечно, не обращал внимания. Приятно было слушать, как она напевала свои песенки засыпавшему мальчику. Всегда живая, быстрая, веселая. Всегда напевала что-то. Хорошо играла с Сережей в игрушки, сама забавлялась. Вся была довольна. Вечерами я часто читал вслух Оле классиков, Пушкина особенно. Уложив Сережу, Даша слушала у притолоки. Оля позволила ей шить за общим столом, в столовой, и слушать. Она многого не понимала, но слушала жадно. Я все-гда хорошо читал, — «как на театре», — говорила Даша, — мы ее брали иногда, в ложу, а Сережа оставался с прислугой. Балет кружил Даше голову. Раз я ее застал, как она танцевала на «пуан», приподняв юбчонку. Ноги у ней были стройные. Ей было уже 15–16 л. Оля решила учить ее грамоте (Д[аша] не умела читать!). Скоро выучилась. Жадно вбирала грамоту, — превосходная память, сметка. Оля решила готовить ее на народную учительницу. Та была рада. Я внес метод в обучение. Сам заинтересовался. Я уже окончил Университет, отбывал воинскую повинность, на прапорщика запаса. Летом жили в Петровско-Разумовском, близко лагеря. Впервые узнал Д[ашино] чувство ко мне. Раз возвращался бором на велосипеде из лагеря на дачу. Близ дачи встретила раз меня Д[аша] с Сережей и… краснея, подала мне букетик «первой земляники»: «для Вас, барин, набирали с Сережечкой». Стал находить у себя на столе — цветы. Иногда сам учил ее — рассказывал из русской истории. «И все-то, все-то Вы, барин, знаете! и как хорошо сказываете!» И всегда — краснела. Чисто одевалась, всегда вышитый фартучек, на груди шиповник или жасмин, как делала Оля. Моя адвокатура446. Первая «казенная» защита в Окружной [палате]. Оля пошла слушать меня, и Д[аша] упросила взять и ее. Она увидала меня во фраке, — очень ей понравилось. Казенная защита — скучное дело для суда. Всегда рецидивисты — и обвинение. На этот раз было не так. Судили рецидивиста за 3 преступления: кража (попытка) железных балок со стройки, побег из тюремной больницы и отлучка с места приписки. Все — доказано. Но я сделал из этого — событие. Товарищ прокурора должен был возражать на мои «оригинальные» доводы. Зал суда наполнился адвокатами (прокурор говорил вторично! небывалое!). Я видел Олю и Д[ашу] в первом ряду публики. Я снова разбил доводы прокурора, доказывая, что покушения на кражу не было, — было «озорство!» — покушение с «негодными средствами». Чистая софистика, конечно, но я был молод и горяч. Председатель суда наклонился в сторону секретаря и спрашивает: как фамилия молодого защитника? Я это слышу. Мне льстит. Моя 2-ая реплика товарищу прокурора — убийственна. Я как бы ввел новый принцип — «шальное покушение на кражу» («кража никогда не могла удаться») и это _з_н_а_л_ обвиняемый. А если он уже вывез со двора балки, то это объясняется непостижимым легкомыслием сторожей. (Ну, представьте, гг. присяжные заседатели, такую картину: Среди бела дня я прихожу на Неглинную, к Государственному банку, и на людях начинаю подкапываться под стену! Что это? покушение — или — озорство? Или — бросаю ясный оловянный [1 сл. нрзб.] — кружок на прилавок в пивной и кричу: две бутылки пива!) Присяжные улыбаются. Прокурор зеленеет. Вердикт по всем 3 обвинениям — невиновен! Небывалый случай. Суд смущен. Мой подзащитный оглушен! «Подсудимый, вы свободны!». Аплодисменты адвокатов. Я — весь — блеск. Помню: Даша смотрела, как на божество. Оля улыбалась на «софиста»: она уже знала, как я буду анализировать, — я не спал ночь и говорил ей, как присяжным, изучив дело. Спрыснули у Чуева успех — кофе с кулебякой. Д[аша] не сводила глаз с меня, — помню — пролила кофе на платье. И впервые — дома, вечером, — когда я встретился с ней в коридоре, она вдруг — «ах, как красиво вы, барин, говорили… заслушались все… и фрак очень красиво… очень было жалко вора, бледный был… и вы его оправили… он Богу будет за вас молиться». — «А ты поняла?» — «Все поняла… Вас-то да не понять, умней всех!» Адвокатура мне была противна: я видел всю кривизну.

Я чего-то _ж_д_а_л. Надо было зарабатывать, дела были мелкие, мне патрон не давал солидных, — раз только послал на шаткий гражданский процесс, за себя: «75 % провала, попробуйте». Я попробовал — и выиграл. Он мне заплатил (из гонорара в 3 тысячи — 300 рублей!). Прилично, по тем временам, на 2 месяца жизни. Но я решил узнать провинцию, бросил адвокатуру и поступил чиновником особых поручений в Казенную палату во Владимире на Клязьме447. Выходил в податные инспектора. Это было в 902 году. Мне было 25 лет. Даше 17–18. Она стала красивой девушкой. Раз я ее застал в зале перед зеркалом, она любовалась, какая у ней грудь, подпирала ее ладонями. (Это дано чуть в «Истории любовной».) Увидев меня, она вскрикнула — и побежала, с расстегнутой кофточкой. Меня это _с_м_у_т_и_л_о, впервые. Я видел эти две «груши», и она должно быть видела мой взгляд. Это было накануне отъезда из Москвы. Я еще сказал ей: «если хочешь иметь хороший бюст, надевай корсет, спроси у Оли, что надо». Она стала пунцовая и… на следующий день _с_а_м_а_ купила корсет, — и, чтобы я это знал, — громко сказала Оле: «а без корсета вольней, барыня… зато красиво!»

Целую всю, и — без корсета. Твой И. Ш. Продолжение следует.

Олёль, как я скучаю, как томлюсь. Хочу опять во сне… целовать!

99

И. С. Шмелев — О. А. Бредиус-Субботиной

10. ХII. 41

10 вечера

Эти дни, дорогой Олёк, — в мучительной за тебя тревоге! Ты писала, — должно быть гриппом заболела, и кончились весточки о тебе. На 4–5 день, сегодня, твое письмо, — но, увы, раннее, 19.XI! Я писал Сереже и маме — написали бы о тебе. Жду, мысли одолели, в тревоге весь. Много я писал тебе, грустная моя птичка, чтобы хоть этим помочь тебе в болезни. Чистая моя, голубонька, я завтра поеду, м. б. узнаю о тебе, м. б. Сережин патрон448, за короткое пребывание в Париже что-нибудь рассказывал знакомым, как ты живешь, — ведь Сережа твой мог ему и о болезни сказать. Да эти голландцы ведь только о наживе думают, практики, — вряд ли что о тебе узнаю. Но каждый день думаю, — м. б. Оля моя меня увидит. А я… — тоже, надеюсь. Да, очень трудно теперь получить разрешение на поездку, хоть мне и очень нужно, в связи с изданием моих книг. Нужно и в Берлин, — я 7 лет отчета не имел от «Издательства S. Fisher»449 (три книги у него). Милая, не кори, что я «непослушный». Тебе — я всегда послушен. Expres на тебя давно не посылаю, не тревожу. Земмеринг ничего о тебе не писал (в 1-м письме лишь, что ты большое дарование, и чутко, и глубоко понимаешь творческое слово). В чем же непослушен? Не могу я не послать тебе маленького привета, — так твоя жизнь тускла, никакого отдыха духу твоему, душе, сердцу! Только мои письма. Сейчас вспомнилось флоберовское — кажется о m-me Bovary: «жизнь ее была похожа на существование паука (неудачное слово, как Флобер дал такой промах! — сравнивая мятущуюся душу с — чем! — лучше бы сказал — „мушки“!) сплетшего тенетки свои в чердачном окне — на север…»450

Поделиться с друзьями: