ЖАНРЫ

Россия и мессианизм. К «русской идее» Н. А. Бердяева
Шрифт:

Хилиазм составлял, таким образом, неотъемлемый элемент русского религиозного мышления. По словам православного философа А. К. Горностаева, основную, можно сказать, единственную тему русской религиозной мысли — точку, из которой все исходит и в которую все возвращается, центральную ось, вокруг которой растет сила ее движения, идеологическую цель, определяющую весь ход ее развития, — можно определить четырьмя словами: Царство Божие на земле{439}.

Еще в 1925 году Ханс Мюлештейн пришел к выводу, что так называемый исторический материализм одержал победу лишь там, где не умерла христианская хилиастическая традиция и что именно хилиазм создал ему благоприятную атмосферу: «Это загадочное, иррациональное настроение, соединяющее то, что, кажется несоединимым, настроение, которое в наш век стало сугубо русским (если речь идет о ВСЕОБЩЕМ духовном устремлении) — ожидание блаженства, стремительно охватывающее народные массы, — это хилиазм — психологически — в самом широком смысле этого слова… И если справедливо, что не будь Ленина, большевизм не был бы возможен в России, то верно и другое: без христианского хилиазма ни большевизм, ни Ленин не попали бы в анналы истории!»{440}

Как совершенно верно отмечает Мюлештейн, социальные теории, позаимствованные с Запада, были усвоены русской мыслью в хилиастическом контексте. Он заметил также, что и большевизм, если иметь в виду его идеологические основы, был не чем иным, как продолжением (правда, искаженным) русской духовной истории; за его марксистскими декорациями скрывались совершенно иные силы. «Большевизм как движущая сила… русской действительности… представляет собой не что иное, как христианский хилиазм, освобожденный, однако, от всякой примеси христианской идеологии, хилиазм, вся невероятная душевная мощь которого была переведена несколькими решительными людьми на турбины их материализма»{441}.

Эту мысль развил и углубил русский философ Николай фон Бубнов {442} . По его мнению, марксизм потому-то и укоренился так глубоко в русском сознании, что ему самому не были чужды хилиастические мотивы [37] . Еще в 1928 году в Германии считалось, что «Россия проповедует сверхисторическую идею избавления мира, который кончается в тысячелетнем царстве» {443} . Америка же лишь шесть десятилетий спустя пришла к открытию, что «большевики — самые хилиастические левые» и что им благоприятствовала апокалиптическая атмосфера, сложившаяся в России после 1905 года. Ленину удалось использовать и направить в нужное русло народные эсхатологические чаяния {444} . «Ленин-юрист с духом хилиаста… воплотил трудом целой жизни хилиастическое видение революции в практическую организованную форму» {445} .

37

Бубнов считал, что народничество, возможно, не в последнюю очередь уступило свои позиции большевизму из-за относительного недостатка в нем хилиастических тенденций. Хилиастический элемент, хотя он и присутствовал в народничестве (ср.: Д. Овсянико-Куликовский. Ч. 2. С. 204, 209 и ел.), был отодвинут на второй план гуманистическим содержанием (в близком к шиллеровскому пониманию этого слова) народничества. В итоге, противостояние хилиастического представления о рационалистической утопии и гуманистического идеала свободного саморазвития личности порождало безысходную напряженность. С точки зрения истории идей катастрофу русского народничества следует рассматривать в рамках всеобщего кризиса гуманизма нашего времени.

Но А. В. Луначарский, сделавшийся впоследствии народным комиссаром просвещения, уже в 1908 г. осознавал, что революция, которая предстоит России, пройдет скорее под религиозными, нежели под сугубо экономическими и социальными лозунгами — крестьянское большинство неминуемо окажет глубокое воздействие на революционную идеологию{446}. Там, где только можно, будут возникать апокалиптические движения, «исполненные диким фанатизмом» с тем, чтобы осуществить Волю Божью, разрушив культуру господ и основав на ее руинах идиллическое царство Божьей Правды. Так Луначарский представлял себе движущие силы грядущей революции. И призывал городской пролетариат, с его «великой новой религией» (развивающей традиционные религии и приходящей им на смену), пойти навстречу аналогичным крестьянским движениям. И хотя Ленин резко осудил Луначарского за такого рода воззрения, он едва ли случайно именно на него возложил впоследствии важнейшую миссию — внедрять большевизм в народное сознание. Примечательно, что Луначарский, уже находясь на посту наркома, писал о Достоевском, что тяготение последнего к социализму было обусловлено хилиастическими устремлениями{447}.

Но особенно наглядно иллюстрирует связь октябрьской революции с народным хилиазмом творчество крестьянского поэта Н. Клюева. Его «дядя… слыхать, был самосожженец… Для виду православные, родители Николая Клюева — староверы с уклоном в хлыстовство… Увлекается он и бегунами». Он родился неподалеку от Онежского озера; мировоззрение, унаследованное еще от Московской Руси, продолжало жить на родине Клюева еще в начале двадцатого столетия. В его поэзии апокалиптические темы переплелись с революционными — коммуна с царством («Царь-коммуна»){448}.

Уже в византийской политической теории прообразом земного царства было царство небесное — «осуществленная эсхатология: понятие, что преображение и „боговрастание“ человека возможно в земной жизни. Восточная Церковь чаяла возврата в райское состояние (вне рамок западных понятий о людской природе и божественной благодати), восстановления человека как подобия Бога, гражданина небесного царства, отраженного в земном{449}.

Теургический образ царя играл основополагающую роль в „теократических“ идеологиях XVI и XVII веков; в результате обмирщения, произошедшего в петербургский период, он не исчез, в революционных же доктринах девятнадцатого столетия (их антицерковная направленность легко объяснима — речь шла о церкви государственной и к тому же отвергавшей народные хилиастические устремления) он вновь оказался выражен вполне откровенно, лишь приобретя новый, светский облик. Таков основной мотив, звучащий у Герцена и Белинского и от них перешедший в позднейшую революционную традицию{450}. Представители последней немало внимания уделяли хилиастической теме, не выходя, правда, за пределы религиозного имманентизма{451}. Бердяев полагал, что хилиастический мотив стал основным и для русской литературы девятнадцатого века{452}. По мнению Зеньковского, если русская мысль проникнута „утопизмом“, то это потому, что она обращена к конечным целям истории{453}.

Тут — как в большей части литературы — утопия недостаточно четко отличается от эсхатологии и хилиазма. Даже новейшая парижская „История утопий в России“{454} не проводит этого различия. Делалось обобщение, что все значительные русские мыслители были утопистами{455}. Даже в 2000 году в книге, изданной в Петербурге, говорилось: „Типологические черты российского социального утопизма сохранялись в более или менее неизменной форме на протяжении трех столетий“{456}. Данный вывод был сделан под влиянием того обстоятельства, что „классики“ марксизма называли „утопизмом“ и народные движения, жившие ожиданием тысячелетнего царства.

На самом же деле „утопизм — это рационализм, доведенный до своего завершения, до логического конца“{457}. В этом смысле для утопий характерны продуманные регламентации — проекты определенных мыслителей. Теоретически они могут быть „введены в действие“ в любое время, в любом месте — как бы административным порядком, „мудрым законодательством“. Напротив, хилиазм — это ожидание „тысячелетнего“ царства благодати в конце истории, в конце дороги, ведущей через пустыни и кровь мучеников праведных»{458}. Утопии — холодные проекты одиноких критиков; хилиазм — экстатическое представление масс.

Именно ослабление хилиазма после средневековья открыло дорогу рационалистическим утопиям Возрождения. Так петербургский отказ от телеологии Москвы как Третьего Рима открыл дорогу в Россию западноевропейским сциентистским утопиям{459}. Но неоплатонический космизм — вплоть до богоискательства — оставался в России (даже петербургской) более влиятельным, чем рационализм. В результате завезенные из-за границы утопии приняли черты традиционной, религиозно вдохновленной тематики хилиастических стремлений и чаяний райских земель, как бы модернизировав их{460}. Но, в целом, в петербургский период ожидание Царства Божьего на земле и тяга к райским землям имели гораздо более сильное влиятельнее в народе, чем утопические проекты — вроде проекта Щербатовского 1784 года{461}.

Утопизм в России — в противоположность Китаю — оказался несравненно слабее хилиазма христианского (в котором ее превосходят только Филиппины{462}). Ведь интеллектуально-рационалистический утопизм, культивируемый в России в восемнадцатом веке, оставался сугубо абстрактным достоянием немногих; по-настоящему революционную динамическую силу ему придал Бакунин{463}. Карл Мангейм считал анархизм Бакунина прямым продолжением хилиастической традиции{464}. Именно этот хилиастический «утопизм» стал играть решающую роль в духовной истории России.

Хилиастическое напряжение, которое непрерывно росло в толще народной, и прежде всего в старообрядческой среде, как бы сделало русское образованное общество особенно восприимчивым к западным рационалистическим утопиям, с которыми оно познакомилось в XVIII веке. (Не в последнюю очередь они способствовали появлению критики в адрес Запада, с которой это общество нередко выступало{465}.

В этом отношении показательны «западные» (фурьеристские) утопии петрашевцев, которым непосредственно предшествовали апокалиптические слухи о появлении антихриста накануне 1848 года{466}. Петрашевцы были менее европеизированы, нежели декабристы, их мышление было намного ближе к народному сознанию, — а программа содержала значительно более радикальные требования{467}.

Поделиться с друзьями: