Русская литература первой трети XX века
Шрифт:
В группе «Центрифуга» соратниками Большакова были такие истинные поэты, как Б. Пастернак и Н. Асеев, но и на их фоне по-прежнему очень молодой (напомним, что в 1916 году ему исполнился всего 21 год) поэт не терялся, не давал повода говорить о своей неоригинальности. Если сборник «Сердце в перчатке» еще очень легко даже самим своим названием вписывался в определенный поэтический ряд («Пудреное сердце» Вс. Курдюмова, «Романтическая пудра» и «Экстравагантные флаконы» В. Шершеневича и др.), то «Поэма событий» и «Солнце на излете» демонстрировали уже уверенный голос поэта, обладающего собственным видением мира, интонацией, системой образов не заимствованных, а лишь отчасти перекликающихся с образностью других поэтов, ему близких.
Примечательны в этом отношении суждения все того же Пастернака, которые нуждаются и в тонком изучении всего контекста как жизненных, так и творческих отношений, что уже проделано Л .Флейшманом, но могут читаться и как непосредственный отклик, воспринимающийся безо всяких скидок. В июне 1916 года он повествовал в письме к С.П. Боброву, организатору «Центрифуги» и незаурядному поэту: «Получил сегодня «С<ол>нце на излете» от тебя и от Большакова. <...> Не успел еще как следует прочитать. «Поэма событий» кажется посвежей «С<ол>нца» будет. Хотя moulage там во многом от Маяковского. <...> Он несомненный лирик и как таковой, a priori оригинален должен быть (ты понимаешь, конечно), Между тем, при повышенной сложности эпизодического образа в духе «Мезонина» <...> он этой искусственной мерой часто ничего кроме разоблачения пустой ее искусственности не дает — дремлют губами на ругани люди? Многое, многое еще — почти все этими вычурными протоколизмами испорчено. <...> Часто фактура его такова, что так бы мыслил человек, с затхлостью поэтич<еских> тайн незнакомый, сочиняя пародию на современность. В построении его много механического следованья какой-то рецептуре сложности quand meme» [283] .
283
Борис Пастернак и Сергей Бобров... С. 64—65.
За этой характеристикой чувствуется живая заинтересованность, словно бы примеряющая опыт уже сказавшего свое слово Большакова на себя самого, попытка развести собственную поэтику с тем, что ей угрожает со стороны формирующихся штампов того футуризма, с которым Пастернак в это время был в теснейшем контакте. И здесь по-особому читается письмо Пастернака к самому Большакову от 11 октября 1916 года: «Очень хороша у Вас метафорическая матерьяльность содержания — она высоко поэтична в более чем многих местах. Ваш новый синтаксис почти везде достигает цели — в этом у Вас соперников нет и по моим понятиям — не будет. Лиризм ломаной выразительности становится формой Вашего выражения, а это достижение оригинальное и немаловажное, поскольку все иные известные мне примеры механистичны, производны и отрицательны. <...> Поэма событии еще того свежей. Поздравляю Вас от души» [284] .
284
Флейшман Л. Цит. соч. С. 133—134. Оставляя в стороне тактику литературных отношении, а также то. что это благодарность симпатичному автору, отметим, что здесь Пастернак отмечает некоторые черты творчества, которые могли и должны были быть близки ему самому в те годы.
Однако к моменту выхода этих двух книг Большаков уже находился в некотором отдалении от литературы. «Война не всколыхнула литературного болота. Эстетический снобизм тогдашних литературных кружков опротивел до тошноты. Порой еще дразнили вместе с Маяковским. Третьяковым и др. почтенные собрания, но эпатировать вкус литературных буржуа представлялось уже бессмысленным и надоевшим. «Тыл» день ото дня делался омерзительнее. Бросил университет и поступил в военное училище» [285] . После Николаевского кавалерийского училища Большаков стал корнетом и оказался в действующей армии. К сожалению, не удалось установить, была ли история Глеба Елистова, героя «Маршала сто пятого дня», полностью списана с судьбы самого Большакова. Если да, то она заслуживала бы самого пристального внимания: литературный персонаж был отчислен из училища, отправлен на фронт и там уже поспешно произведен.
285
Писатели: Автобиографии и портреты... С. 61.
Впоследствии в разных вариантах своих автобиографий Большаков представлял пребывание в армии как полное отрешение от литературы, аналогичное тому «уходу», который для любого литератора начала века, особенно для такого начитанного во французской поэзии, как Большаков, неизбежно ассоциировался с судьбой Артюра Рембо и — менее отчетливо с судьбами целого ряда русских поэтов начала века: Александра Добролюбова, Леонида Семенова, Владимира Нарбута, Алексея Гастева и некоторых других, своей судьбой овеществивших представление о жизни поэта как о точном соответствии его человеческой судьбе. За поэзию надо было расплачиваться жизнью, демонстрировать справедливость известной фразы Ницше о том, что хороши бывают только те стихи, которые написаны кровью. Воинская судьба, участие в войне сделались основой для сотворения мифа о жизненном и творческом преображении после долгого молчания: «В 1915 году бросил университет и поступил в военное училище. С этого приблизительно момента обрывается работа и «бытие» в литературе, сменяясь почти непрерывной семилетней военной службой. За царской армией непосредственно следовала Красная, демобилизация постигла меня, двадцатишестилетнего начальника штаба приморской крепости «Севастополь», только в 1922 году» [286] .
286
ГЛМ. Ф. 319. Оп. 1. Ед. хр. 130. Л. 1
Конечно, как и всякий миф, судьба Большакова была в более сложных отношениях с реальностью, чем автобиографическая формула. Поэзия его, как и все вообще литературное существование, если и прекратилась, то вовсе не сразу. Еще в 1916 году он активно печатается, Мейерхольд пытается сделать его актером, в 1918 году он регулярно сотрудничает в московской газете «Жизнь», печатается в нижегородском сборнике «Без муз», предлагает М. Кузмину сотрудничать в создаваемом журнале... Да и в последующие годы он не оставляет поэзии, о чем, между прочим, свидетельствует и представленный в литературно-издательский отдел Наркомпроса сборник, доброжелательно отрецензированный Брюсовым, но так и не изданный. Однако можно полагать, что в жизни Большакова действительно произошли серьезные перемены, связанные с событиями не столько мировой войны, сколько октябрьской революции и войны гражданской. О первом, по всей вероятности, можно посчитать истинным свидетельство стихотворения «Октябрь», написанного 9 декабря 1917 года и опубликованного не задним числом, а почти сразу же:
Значит... В рокоте выстрелов утро. Миром с газет вспорхнула пятница, Значит, правда... В щетине, без пудры В зеркале не узнать лица. Не узнать себя, из годов который В памяти рвется черную мглу. Коротко звякнули, расстегиваясь, шпоры, Скорчились ремешки на полу. В каждом вмиг слинявшем погоне Тяжесть проклятий не ранит плеч... Кинуться в душный ящик вагона, Мчаться в вагоне неведомых встреч. Мчаться... Колесам петь и вертеться, Рельс разбивая размеренный стук. Это ведь сердце, не я, а сердце Брошено в клетку из мук [287] .287
Без муз: Художественное периодическое издание. Н. Новгород, 1918. С. 4.
За этими строками отчетливо чувствуется то главное, что предстояло в те дни решить для себя каждому, носившему армейскому форму: с кем быть, куда пойти. В стихотворении Большакова драматизм выбора предстает в виде, лишь чуть-чуть сглаженном бесцветной концовкой (которую мы не цитировали). Разрыв с прошлым, ожидание никому еще не ведомого будущего, расставание с привычной уже средой не могли не сказаться на представлении поэта о месте, которое ему надо будет занимать в жизни. И наверняка эти представления были необычайно обострены гибелью брата Николая, талантливого художника, попавшего в 1919 году в руки махновцев. Это, конечно, только предположения, опирающиеся на немногие известные ныне тексты и факты, но, думается, не будет особой ошибкой сказать, что переживания Большакова во многом соответствовали тем, через которые пришлось примерно в то же время пройти, скажем, М. Булгакову [288] , при всем различии обстоятельств жизни двух писателей и тех итоговых выводов, к которым они пришли.
288
Наиболее подробный и исторически обоснованный анализ жизненного поведения Булгакова в эти годы проделан в книге М. Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова» (М., 1988).
Возвращение в литературу было непростым: «... расставшись с литературой поэтом, возвращался к ней прозаиком, возвращался довольно тяжким и не слишком интересным путем — через работу в газете, однодневку-статью, через подкармливавшую, но не обогащавшую ничем и никак «халтуру»» [289] .
Школу газетной работы прошли очень многие писатели первой половины двадцатых годов, и почти все они вспоминают о ней как о тяжком испытании, которое нужно было преодолеть, чтобы войти в литературу настоящую. Бесконечная скоропись, нарочитая примитивизация языка, рассчитанного на понимание самых необразованных людей, решительная идеологизация всего газетного дела, с необратимой стремительностью нараставшая в эти годы, не могли не наложить отпечатка на саму структуру художественной прозы, к которой уже с 1923 года обращается Большаков. Поэтому и все его творчество, пользовавшееся достаточной популярностью в двадцатые годы, чрезвычайно неровно, в чем, кажется, он и сам отдавал себе полный отчет. Лучшее, видимо, его произведение — роман «Маршал сто пятого дня», первая книга которого была издана в 1936 году, вторая пропала при аресте, а третья так и не была написана. Один из нескольких пластов романа — учеба в том самом Николаевском кавалерийском училище, где юнкером был и сам автор романа. Как известно, оно возникло из Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, которую окончил в свое время Лермонтов. И потому создание романа «Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского пехотного полка Михаила Лермонтова» (1928) не выглядит странным даже с биографической точки зрения. При жизни автора этот роман выдержал четыре издания, пятое — значительно переработанное — было уже приготовлено к сдаче в типографию. На обложке сохранившегося экземпляра написано: «В набор», — и стоит дата: 3 августа 1936 года. А через полтора месяца, 17 сентября, Большаков был арестован и расстрелян 21 апреля 1938 года.
289
ГЛМ. Ф. 349. Оп. 1. Ед. хр. 130. Л. 2.
О лермонтовском романе автор писал: «Сам восхищаюсь им не очень — так себе роман» [290] . Действительно, современный читатель может быть отчасти разочарован этим повествованием. Но с точки зрения историка литературы оно представляет немалый интерес и заслуживает всяческого внимания не только как эпизод в развитии советского исторического романа, но и как примечательный документ, фиксирующий довольно существенные проблемы советской литературы своего времени. И в этом смысле растянувшаяся работа над книгой, захватившая почти десятилетний промежуток, дает возможность увидеть некоторые особенности эволюции русской литературы этого времени, постепенно попадавшей не только под все более и более значительный цензурный гнет, но и по-своему формировавшей облик нового, советского писателя, который был обязан не только сам себе быть цензором, но и ломать душу, приспосабливаясь к диктуемым волей партии и стремительно формирующегося нового общества требованиям: идеологическим, художественным, моральным.
290
ГЛМ. Ф. 349. Оп. 1. Ед. хр. 130. Л. 3.
Роман Большакова появился на фоне значительного интереса всей русской литературы к историческим темам. Формальным поводом для такой возможности было стремление переписать историю, столь значимое для партийных установок едва ли не с самого зарождения советской идеологии, причем — что было немаловажно — твердых, раз и навсегда определенных ценностей еще не существовало, потому писатели могли себя чувствовать до известной степени независимыми. Конечно, определенные каноны существовали уже и тогда, но их можно было наполнять довольно разнообразным содержанием.