Русская литература первой трети XX века
Шрифт:
Речь пойдет о другом: об исканиях литературы русского модернизма со второй половины девяностых годов прошлого века до тридцатых годов нашего. При этом слову «модернизм» придавать строго терминологическое значение мы не будем, ограничиваясь самыми общими представлениями о нем и о писателях, с ним связанных. Ведь главное, что хотелось бы рассмотреть, хотя бы в самом первом приближении, — не проблему модернизма как литературного течения, а вопрос о том, как и почему эротика в самых различных ее аспектах стала важнейшей сферой приложения творческих сил многих и многих писателей.
И еще одну оговорку следует сделать: по нашему глубокому убеждению, эротика и употребление «непристойных», «нецензурных» слов в речи автора или персонажей относится к разным, хотя нередко и соприкасающимся областям. Стихотворение Пушкина «Сводня грустно за столом...», насыщенное такого рода лексикой до предела, как и ругательства у Венедикта Ерофеева, совершенно лишены заряда эротизма. Конечно, время от времени прорыв «непристойностей» в литературу свидетельствует и об открытии каких-то сторон в человеческом эротизме, как то было, скажем, в «Любовнике леди Чаттерли» для литературы английской, где впервые так называемые four-letter words обрели характер ласковых и нежных наименований (что, кстати сказать, начисто пропало в обоих нам известных переводах романа, сделавших его то ли откровенной порнографией, то ли пособием по технике секса), но связь между этими сторонами, часто путаемыми, вовсе не является прямой и строго определенной.
А для начала мы предлагаем вернуться в середину девяностых годов прошлого века и заглянуть в тетради совсем еще молодого человека, практически неизвестного в литературе, но которому в ближайшем будущем предстоит стать одним из лидеров зарождающегося символистского движения — Валерия Брюсова.
Можно по-разному относиться к его творчеству ныне, почти через сто лет после его начала. Вряд ли мы ошибемся, если скажем, что для большинства современных читателей его стихи кажутся холодными, сухо-мастеровитыми и очень откровенно говорящими, сколько сил и старания пошло на их огранку, на поиск формы. Их пафос — слишком часто натянут, классичность формулировок превратилась в банальность, поэтические находки, ставшие общедоступными, потускнели. Но даже если безоговорочно с этим согласиться (что далеко не всегда возможно), то все-таки нельзя ни в коем случае забыть, что Брюсов на протяжении многих лет первым проходил то поле, которое другие впоследствии превратили в тучную ниву. Пусть его вспашка была и не очень глубока, но он поднимал новь, а следующие поколения приходили на уже обработанную почву. Поэтому для понимания судеб русской поэзии приходится очень внимательно вглядываться в то, что было наработано Брюсовым, и не только Брюсовым как литературным деятелем (тут его заслуг, кажется, никто и не думает оспаривать), но и Брюсовым-поэтом.
Меж тем для его ранней поэзии было в высшей степени характерно, что она уже в те годы строилась на решительном соединении воедино искусства и человека, его творящего. Со временем у символистов этот принцип приобретает чрезвычайно изощренные формы [391] , но пока что Брюсов лишь намечает его, причем соединяя воедино не только художественное построение, но и самоанализирующее восприятие человека.
В письме 1907 года к З.Н. Гиппиус Брюсов дает замечательно отчетливую автохарактеристику: «Меня почти ужаснуло одно выражение в вашем предпоследнем письме, вдруг опять открывшем, какая все-таки бездна лежит и не может не лежать между двумя человеками. Вы, говоря о каком-то поклоннике Людмилы Николаевны (о Розанове?), сказали: «обладателе, как и вы (т.е. как и я), «разожженной плоти». Боже мой! Вы, говорившая со мной, читавшая меня, писавшая обо мне статьи, осудившая понимание меня «несложными душами моих почитателей», — неужели вы не знаете, что ко мне могут быть приложимы <...> разные эпитеты <...> но именно не этот! <...> Все что хотите: обман или добродетель, любопытство или притворство, но только не «разожженная плоть». Этого никогда не было, нет и не может быть. В разных частях своего существа испытывал я «разожженность», но только не в «плоти»...» [392] . И примененные им далее к себе лермонтовские слова о «холоде тайном» как нельзя лучше определяют не только психологический облик человека, но и творческую сущность поэта. Наверное, пользуясь излюбленной самим Брюсовым демонологической номенклатурой, следовало бы его как художника уподобить инкубу — мужскому демону с холодным семенем. Своим рационалистическим сознанием он не мог не понимать, что сделаться истинным поэтом с таким складом личности абсолютно невозможно, что нужно искать какую-то замену органически отсутствующему. И он начал создавать конструкции, в которых отчетливо видны истоки осознания эротизма ранним поколением русских символистов.
391
О символистском жизнетворчестве из его непосредственных свидетелей наиболее исследовательски осознанно писал Вл. Ходасевич в очерках о Брюсове, Муни, Нине Петровской, вошедших в книгу «Некрополь».
392
ЛН. Т. 85. С. 693—694. Людмила Николаевна — Вилькина, жена поэта Н.М. Минского. С ней у Брюсова в свое время был роман. Об отношениях Вилькиной и В.В. Розанова см.: «Распоясанные письма» В. Розанова / Публ. М.М. Павловой // ЛО. 1991. № 11. С. 67 — 71.
Известно, что формирование облика поэта-декадента происходило у Брюсова одновременно с развитием его первого серьезного романа. Рано погрузившийся в грязный мир борделей Цветного бульвара, он какое-то время сопротивлялся искушению завязать сколько-нибудь серьезные отношения с женщиной своего круга. История связи Брюсова с Еленой Масловой хорошо известна по опубликованной части его дневников, по повести «Из моей жизни», по комментариям к ранним стихотворениям, однако на страницах дневников и рабочих тетрадей остались свидетельства гораздо более откровенные и зачастую беспощадные к самому себе. Брюсов не просто описывает перипетии своих свиданий с Еленой (или Лелей), он создает сам стиль отношений, который должен связывать истинного декадента, каким он стремится стать, с женщиной. В дневниковой записи говорится: «Наконец я могу писать, владея собой. Мечты моей юности сбываются. То, что рисовалось мне как далекое desideratum, стало действительностью. Девушка шепчет мне «люблю» и отдается мне; стихи мои будут напечатаны. Чего еще? Сейчас я счастлив, но... (Кстати, я боюсь за это счастье, еще не зная результата 1-го экзамена). Но... но что дальше? <...> Играю страшную игру, лгу всем, лгу себе и совсем не то на деле, что есмь в жизни. Трудно» [393] . Обратим внимание, как здесь связаны страсть, публикация стихов (не создание, а именно публикация) и университетский экзамен, неудача на котором может разрушить счастье. Но главное, видимо, в ощущении, зафиксированном последними словами, в постоянном неравенстве внутреннею облика поэта и человека самому себе. В этом контексте разделенная страсть к женщине становится важнейшей ступенью на пути становления поэта, и вовсе не потому, что дает какое-то особое вдохновение, а потому, что приоткрывает дверцу в ранее не изведанное, где хладнокровие рассуждений [394] и поведения [395] служит основой для создания принципиально новой поэзии.
393
РГБ. Ф. 386. Карт. I. Ед. хр. 12. Л. 36. Далее, цитаты из дневников Брюсова приводятся по этому источнику.
394
12 января 1893 г. записано: «Надо, однако, изобрести новые способы ласки».
395
См. запись 16 апреля 1893 г.: «Свидание. Лежали в № на кровати и щупали друг друга, однако не еблись. Почему? Не знаю. Это счастливый случай, и должен сознаться, что я уже потерял благоразумие и добивался этого. Что мы вообще делали — это страшно подумать».
Десятого марта 1893 года Брюсов записывает в дневнике: «Когда выпили, нам удалось с Е.А. остаться вдвоем. Сначала мы прикрывались планом Москвы и целовались за ним, потом хладнокровно ушли в другую комнату. Помню, что мы лежали в объятиях друг друга, а я лепетал какое-то бессвязное декадентское объяснение, говорил о луне, выплывающей из мрака, о пагоде, улыбающейся в струях, об алмазе фантазии». И это «бессвязное декадентское объяснение» удивительно явственно перекликается со стихами, которые пишутся в то же время. Так, 18 февраля в рабочей тетради (в уже ведущейся рубрике «Символизм») записано стихотворение, где подобным же образом, почти пародийно, соединяется несоединимое:
Целовал я рифмы бурно, Прижимал к груди хореи, И ласкал рукой Notturno, И терцин ерошил змеи [396] .Несколько напоминая шокировавшие читателей шестидесятых годов стихотворения молодого Случевского, создаваемое Брюсовым обретало в ином контексте совершенно иное значение: разрабатывая принципы нового для русской литературы течения, Брюсов сознательно создает сочетание «бессвязности», несочетаемости отдельных элементов. Уже достаточно давно подобные ранние стихи блестяще проанализировал Вл. Ходасевич, показав, как впечатление странности в них создается сочетанием мечты и повседневности, причем повседневности чаще всего «тривиальной и грубой» [397] . И прежде всего в открытой и напряженной эротике Брюсов искал наиболее верный путь к воссозданию этого сочетания, так как в мгновенном сближении человеческих тел легче всего ощущается связанность временного и вечного, духовного и плотского.
396
РГБ. Ф. 386. Карт. 14. Ед. хр. 3. Л. 49 об.
397
Ходасевич (I). Т. 2. С. 139.
Примеров такого рода в раннем творчестве Брюсова сколько угодно, но ограничимся лишь одним небольшим стихотворением, так и оставшимся среди черновиков:
Не зная ласк, всю мерзость наслажденья Испили мы; и вот — утомлена — Недолгим сном забылася она А мне предстал мой демон осужденья. Он говорил о золотых мечтах, О днях любви, и чистоты, и веры, Когда я знал заоблачные сферы С огнем в душе и песней на устах. Он говорил, я плакал. Но проснулась Любовница, бесстыдна и дерзка. Я слышал смех, я видел... и рука К объятиям невольно протянулась [398] .398
РГБ. Ф. 386. Карт. 2. Ед. хр. 16. Л. 86 об. Дата — 11 ноября 1894. Приведем также не менее выразительный вариант:
Не зная ласк, измучен наслажденьем, Я не заснул, а тяжко задремал И, обольщен обманчивым виденьем, В своих мечтах стан милой обнимал. И полумрак, и полусвет гостиной, Далекий вальс, звучащий в тишине, Зовущий нас, сияющий,— и с Ниной На краткий миг мы вновь наедине. О, злобная минута пробужденья! Со мною б—, во сне обнажена. В ответ на стон проснулася она И началась вся мерзость наслажденья.Об эротике Брюсова см. (далеко, впрочем, не исчерпывающую) публикацию: Щербаков P.Л. «С Далью всласть могу ласкаться я»: Эротические мотивы в творчестве Брюсова // ЛO. 1991. № 11. С. 65—66.
Мы приводим именно это стихотворение, оставшееся в рукописи, так как для Брюсова девяностых годов создание стихотворения и возможность его читательского восприятия очень часто были разделены, до публики подобные стихи просто не доходили. Тот же Ходасевич (как и многие другие авторы) при разговоре об эротике юношеских стихов Брюсова опирался прежде всего на цикл «К моей Миньоне», написанный в 1895 году, не обращая внимания на то, что впервые опубликован он был лишь в 1913-м. Открытое введение эротических мотивов в поэзию при тогдашней, девяностых годов, цензуре было невозможно, и Брюсов был вынужден ограничиваться рамками традиционных «приличий». Это важно подчеркнуть, чтобы не создавалось превратного впечатления от эпохи становления русского символизма. Допуская появление в печати девяностых годов цикла «К моей Миньоне», мы тем самым для себя самих снимаем напряженность отношений между новой поэзией и прежней структурой общественного сознания, лишь постепенно, под коллективными усилиями многих поэтов, становившегося более снисходительным к откровенно эротическим описаниям. И, кстати сказать, публикация «К моей Миньоне» отметила известного рода рубеж в развитии русского модернизма: в 1913 году стало очевидно, что опробованные Брюсовым в девяностые годы пути теперь стали общедоступными [399] .
399
В связи с относительно малой доступностью стихотворений этого цикла современному читателю, приведем первые два (третье вошло в известное семитомное «Собраний сочинений» Брюсова):
I
II
Черновой автограф — РГБ. Ф. 386. Карт. 14. Ед. хр. 5/4. Беловой автограф — Там же. Ед. хр. 5/6. В нем разночтения в стихотворении I отметим, что в обоих автографах «Миньона» пишется со строчной буквы): ст. 12: Я прижмуся к трепещущим грудям; ст. 15 — 16:
В аромате ласкаешь так смело, В аромате слова непонятны.ст. 27-28:
Для последних, прощальных объятий. Для улыбки немой, но греховной.В стих. 2 ст. 1: Правда, речи случайны и строги; ст. 4: И бесстыдно раздвинула ноги; строфа 2 — 4:
Я тебя ненавижу, миньона, Вот за эти нахальные позы! Лучше ложь, и притворство, и слезы, Чем бесстыдство — твоя оборона. Этот рот с кровяными губами, Эту грудь за разрезом рубашки, Эти руки, колена и ляжки — Я желал бы рассечь их бичами. Все, что нынче ласкал я с любовью, Я желал бы топтать без пощады! Ах, как мало нашел бы отрады В клочьях мяса, запятнанных кровью.Но и не выходившее в печать существовало в сознании как самого Брюсова, так и его ближайшего литературного окружения. И для них было очевидно, что именно эротика (как в поэзии, так и в жизни) — одна из наиболее ярких сфер выявления «декадентского» начала в человеке, именно через нее отчетливее всего рисуются полярно противоположные устремления его души. Приведем ряд лишь отчасти вошедших в издание «Дневников» 1927 года записей Брюсова за конец 1894-го и начала 1895 года, выразительных даже безо всяких комментариев.
Первого декабря 1894 г.: «Вчера утром я был в унив<ерситете>, дома писал стихи, пот<ом> занимался с сестрами, потом пошел на свидание. На свидании провел несколько блаженных минут в чистой любви, но на возврат<ном> пути мы столкнулись лицом к лицу с Ф.А., Ф.П. и мамашей Мани. Мы ехали на извощ<ике> и онемели. Сцена. Пот<ом> был у Ланга, потом на возвратн<ом> пути совершил бодлеровскую шутку, зайдя к какой-то отвратительной рябой женщине (см. мое стихотв<орение> «Шатаясь, я вышел...»). Самый декадентский день!»