ЖАНРЫ

Русская литература первой трети XX века

Богомолов Николай Алексеевич

Шрифт:
Сквозь чайный пар я вижу гору Фузий: На желтом небе золотой вулкан. Как блюдечко природу странно узит! Но новый трепет мелкой рябью дан.

В той системе поэтики Кузмина, которую он представлял читателям 1920—1921 годов, находит свое место и любовь (и в ее возвышенных, и в «низких», плотских аспектах), и искусство, и итальянские воспоминания, и поэтическое осмысление философского наследия гностицизма, и многое другое. В этом контексте «Занавешенные картинки» давали Кузмину возможность показать весь диапазон эротических переживаний человека вообще, каким он виделся поэту, — от стилизованной под гравюры Буше картинки любви дамы к собачке — до смачно телесного:

Я не знаю: блядь ли, сваха ль Здесь насупротив живет. Каждый вечер ходит хахаль: В пять придет, а в семь уйдет. Тетка прежде посылала Мне и Мить, и Вань, и Вась, Но вдовство я соблюдала, Ни с которым не еблась.

На этом фоне уже не выглядит неожиданным появление едва ли не высших достижений Кузмина в сфере открыто эротического, к которой он пришел в двадцатые годы. С одной стороны, это ориентированное на индийскую мифологию (подобно уже упоминавшимся ивановским «Узлам змеи») стихотворение из вышедших в Берлине и почти не попадавших в Россию «Парабол»:

Йони-голубки, Ионины недра. О, Иоанн Иорданских струй! Мирты Киприды, Кибелины кедры Млечная мать, Маргарита морей! …………………………… Произрастание — верхнему севу! Воспоминание — нижним водам! Дымы колдуют Дельфийскую деву, Ствол богоносный - первый Адам!

Объединение внутри одного стихотворения священного индуистского символа Йони, изображавшегося в виде женских гениталий, Иоанна Предтечи, Венеры-Афродиты, Кибелы, пророка Ионы (в другом стихотворении того же времени он оказывается поглощен Ливиафаном-государством, с явной проекцией на судьбу самого поэта), Адама, представленного в виде явно фаллического символа «богоносного ствола», — все демонстрирует возможности новой поэтики Кузмина, позволяющей внимательному читателю не ограничиваться прямо названными в стихотворении реалиями и расширять семантическое пространство, седмиобразно толкуя их, но и втягивать в орбиту своего внимания «Тайную Доктрину» Е.П. Блаватской с описанным там андрогинным Адамом-Кадмоном, сонеты Вяч. Иванова из цикла «Золотые завесы» (на что явно намекает имя «Маргарита») или стихотворение Волошина «Пещера» [435] .

435

Подробнее см.: Богомолов Н.А. Тетушка искусств: Из комментария к стихотворениям Кузмина двадцатых годов // Лотмановский сборник. М., 1997. Вып. 2.

А рядом с этой изощренно идеологической эротикой появляется пародийный перепев собственных строк из идиллического «Пятого удара» в цикле «Форель разбивает лед»:

Мы этот май проводим, как в борделе: Спустили брюки, сняты пиджаки, В переднюю кровать перетащили И половину дня стучим хуями От завтрака до чая... [436]

К подобному же разряду можно отнести и прозаические вещи двадцатых годов — «Печку в бане» и «Пять разговоров и один случай», где нарочитая внешняя примитивность текста таит за собою его глубокую внутреннюю сложность [437] .

436

Кузмин М. Собрание стихов: В 3 т. M"unchen, 1977. Т. III. С. 691.

437

«Пять разговоров и один случай» были впервые опубликованы Ж. Шероном (Wiener slawistischer Almanach. Wien, 1984. Bd. 14). Более текстологически надежна недавняя публикация Г.А. Морева (Митин журнал. 1997. № 54). О «Печке в бане» см.: Богомолов Н.А. Заметки о «Печке в бане» // Михаил Кузмин и русская культура XX века. Л., 1990; Харер К. «Верчусь, как ободранная белка в колесе» // Шестые Тыняновские чтения: Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига; М., 1992.

Уже Ж. Шерон прямо говорил о связи «Печки в бане» с текстами обэриутов. Действительно, наблюдение совершенно справедливое и подтверждается многочисленными записями в дневнике Кузмина, где постоянно фиксируется общение с А. Введенским и (несколько реже) с Д. Хармсом. Однако представляется более существенным сказать о том, что для обэриутов творчество Кузмина во многом послужило основой формулирования собственного отношения к миру, то есть обратить внимание не на внешнюю сторону, где близость очевидна даже невнимательному глазу, а на внутренние особенности мироощущения. Для нас важно, что особенно отчетливо чувствуется это как раз в отношении к человеческой сексуальности.

У обэриутов — прежде всего мы, конечно, имеем в виду Хармса и Введенского, — как известно, главенствующими темами творчества были глобальные и вроде бы совершенно абстрактные: Бог, смерть, любовь, время... Но предстают они перед читателем, слушателем, зрителем во вполне конкретных, осязаемых формах, позволяющих ощутить конкретику этих абстрактных понятий. Особенно характерно это для творчества Введенского, где наивное, почти детское отношение к словам и обозначаемым ими частям тела, актам, снимает всякий ореол «запретности» с заповедных для предшествующей литературы тем и ситуаций, как в пьесе «Елка у Ивановых», где отец и мать Пузыревы, лесоруб Федор и служанка занимаются любовью на глазах подразумеваемых зрителей, а в речах «детей» звучат откровенно сексуальные намеки.

Но в наиболее отчетливой форме отношение к сексу отразилось в «Куприянове и Наташе», где постепенное нарастание эротического напряжения все время прерывается не только зловещим: «И шевелился полумертвый червь» [438] , но и достаточно странными в данном контексте репликами: «Но что-то у меня мутится ум, / я полусонная, как скука», «Как скучно все кругом / и как однообразно тошно». Желание «заняться деторождением» высшей своей целью имеет абсурдное: «И будем мы подобны судакам». Но вот наступает кульминационный момент:

438

Тексты Введенского далее цитируются по: Введенский Александр. Полн. собр. соч.: В 2 т. М., 1992. Т. 1.

— Ты окончательно мне дорога Наташа, — ей Куприянов говорит. Она ложится и вздымает ноги, и бессловесная свеча горит. Наташа. Ну что же, Куприянов, я легла, устрой чтоб наступила мгла, последнее колечко мира, которое еще не распаялось, есть ты на мне. А черная квартира над ними издали мгновенно улыбалась. Ложись скорее Куприянов, умрем мы скоро. Куприянов. Нет, не хочу. (Уходит).

Любовь, которая для Наташи является единственным противостоянием смерти, единственным спасительным звеном мироустройства, для ее партнера оказывается невозможной, несуществующей:

Мир окончательно давится. Его тошнит от меня, меня тошнит от него. Достоинство спряталось за последние тучи.

И в результате, как итог всего происшедшего, оба главных действующих лица меняют свою природу: Наташа становится лиственницей, а Куприянов уменьшается и постепенно исчезает. Их обоих на сцене замещает Природа, предающаяся «одинокому наслаждению».

Антиэротизм «Куприянова и Наташи» очевиден, но только ли в нем дело? Видимо, этот текст следует рассматривать в нескольких аспектах. С одной стороны, это, конечно, ответ на глобальные вопросы, ставящиеся мирозданием перед человеком, и прежде всего — что может противостоять мировой энтропии? Надежда Наташи на плотскую любовь оказывается тщетной, но и Куприянову не помогает отказ от нее. Природа поглощает их обоих, оставаясь при этом самодостаточной, безразличной к человеческому существованию или несуществованию. Ее «одинокое наслаждение» символизирует отрешенность устройства вселенной от размышлений о человеке, которому при осознании этого глобального закона остается лишь надеяться на то, что «кругом, возможно, Бог» (так назван один из текстов Введенского), или на присутствующую при всем действии «Куприянова и Наташи» икону Спаса [439] . Однако можно предположить, что в тексте есть и другое значение, определенное временем его создания (1931 год). Вряд ли стоит сомневаться, что «год великого перелома» осознавался Хармсом и Введенским как нечто апокалипсическое, несущее гибель всему прежнему миру. И глубинный философский смысл их текстов не препятствует достаточно конкретному политическому истолкованию, а, наоборот, придает ему гораздо более серьезное звучание [440] . Поэтому, видимо, столкновение индивидуального чувства, последнего и наиболее сильного, с некоей внеличностной силой, ему противопоставленной, поглощение человека природой (не забудем, что речь идет не только о природе как таковой, но и о гораздо более конкретном понятии — о мире) должно вызвать у читателя ассоциации с процессами конца двадцатых и всех тридцатых годов, с постепенным поглощением человека государством в самых разнообразных его формах — от Союза писателей до концлагеря.

439

К истолкованию этого текста см.: Мейлах М.Б. Несколько слов о «Куприянове и Наташе» Александра Введенского // Slavica Hierosolymitana. Jerusalem, 1978. Vol. Ill; Црускин Я.С. Разговор с Т.А. Липавской // Введенский Александр. Полн. собр. соч.: В 2 т. Ann Arbor. (1984). Т. 2. С. 280—284; Кацис Л.Ф. Пролегомены к геологии ОБЭРИУ // ЛО. 1994. № 3/4.

440

См., напр.: Флейшман Л. Об одном загадочном стихотворении Даниила Хармса // Stanford Slavic Studies. Stanford. 1987. Vol. 1.

Как представляется, генетически этот ассоциативный круг вполне может восходить ко многим произведениям Кузмина, написанным после революции. Некоторый первоначальный энтузиазм, владевший им в послеоктябрьские недели, сменился унынием («...сам ты дико запевал / Бессмысленной начало тризны»,— как скажет он в цикле 1919 года «Плен»), и он попытался противопоставить всеобщей деиндивидуализации в нищете и бесправии — Солнце, непобедимое и вездесущее, несущее божественную теплоту, и вместе с ним Эрос. Характерно, что в его дневнике не раз фиксируется, что первым симптомом оскудения жизни является исчезновение сексуальных ощущений, и наоборот: возобновление эти чувств свидетельствует о некоторой, хотя бы относительной нормализации внешних условий жизни.

Поделиться с друзьями: