ЖАНРЫ

Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие
Шрифт:

Впервые «далеко впереди» увиденная мельница напоминает маленькому герою «Степи» Егорушке «человечка, размахивающего руками» (VII, 16). Существенно, как увидим из дальнейшего, что это «маленький» человечек. Второе ее упоминание вводится уже в более широкий ассоциативный контекст: «Летит коршун... плавно размахивая крыльями, и вдруг останавливается, точно задумавшись о скуке жизни... и непонятно, зачем он летает и что ему нужно». И тут же: «А вдали машет крыльями мельница» (VII, 17). Уже по этим двум упоминаниям можно почувствовать, что содержание действительно развертывается по свободно-ассоциативному, а не причинно-следственному принципу (обычно характерному для развития действия в «объективных» прозаических жанрах).

Следующее, третье, упоминание мельницы закрепляет ассоциативный ряд «маленький человечек» – «мельница» – «птица»:

«Вдали по-прежнему машет крыльями мельница и все еще она похожа на маленького человечка, размахивающего руками» (VII, 18).

Многократное повторение вполне естественно поднимает в читательском сознании вопросы, спровоцированные такой фиксацией детали: отчего машет крыльями мельница? Отчего размахивает руками (в прямом смысле) маленький человечек? Отчего людям, ощущающим свою малость, свойственно «размахивать руками» (в переносном смысле)? В чем смысл движения людей через степь? В чем смысл их движения по жизни? и т.д. и т.п. Именно такого рода вопросы занимают Егорушку в пути. По мере накапливания новых впечатлений будут усложняться обертона подобных вопросов, они будут приобретать все более обобщенно-философский характер. Соответственно по Мере «наматывания» таких ассоциативных обертонов «мельница», давшая «первотолчок» размышлениям Егорушки, все более символизируется, утрачивая предметно-конкретный облик реального степного сооружения, служащего для конкретных бытовых человеческих нужд. И вот в нужный момент Чехов энергично возвращает этой детали реалистическую конкретность: мельница наконец появляется «совсем близко», когда путники могут «разглядеть ее два крыла. Одно было старое, заплатанное, другое только недавно сделано из нового дерева и лоснилось на солнце» (VII, 19). Зорко подмеченная, но именно в прозе естественная подробность дополнительно осложняет ассоциациями сложившийся в итоге предыдущих повторов образ мельницы.

Отметим настойчивость стремления Чехова изображать, как это происходит с мельницей, одни и те же предметы и явления с двух разных точек зрения: возвышенно-поэтической и реально-прозаической, давая им сразу и переносное и прямое осмысление. Характерно, что при первой публикации в «Северном вестнике» намерение автора сцементировать эти две противоположности воедино проступало еще резче. Ассоциативные параллели, повторы были здесь более «педалированы». Чехов уменьшил впоследствии количество повторений многих деталей (при вычитке в корректуре «Степи» для своего собрания сочинений в издательстве Маркса). Например, снято было им и ныне не публикуется в массовых изданиях следующее выразительное место: «Далеко-далеко замахала крыльями мельница, похожая издали на человечка, размахивающего руками; на этот раз у нее было такое презрительное выражение, как у Соломона, и она насмешливо улыбалась своим лоснящимся крылом...» (VII, 524). Этот фрагмент, где в рамках одной фразы соединены оба ракурса изображения мельницы (символический и реально-бытовой) и где все размышления о «маленьком человечке», размахивающем руками, неожиданно переброшены на Соломона с его утрированно вызывающим поведением, – весьма характерен.

Здесь наглядно проявляется то ассоциативное напряжение, которое разлито в повести всюду. Но позднему Чехову уже нет нужды чрезмерно акцентировать давно отшлифованный творческий прием (повтор как принцип), и он снимает данный «круто замешенный» пассаж, корректируя, таким образом, молодого Чехова периода «бури и натиска»... Впрочем, несмотря на проведенную для собрания сочинений ликвидацию излишества повторений, повесть сохранила весь прежний «ассоциативный» костяк. Сохраненные Чеховым при саморедактуре повторы вполне выдерживают повысившуюся смысловую нагрузку.

Так, последнее упоминание мельницы в повести весьма оригинально и органично венчает цепь ассоциаций: «Ветряк все еще не уходил назад, не отставал, глядел на Егорушку своим крылом и махал. Какой колдун!» (VII, 20). Дальше следовал кусок текста, снятый затем Чеховым и в современных изданиях (кроме академических) отсутствующий: «Маханье крыльев, зной и степная скука овладели всем существом Егорушки. Он застыл и окоченел, как коченеют от мороза, ни о чем не думал, ничего не ждал и изо всех сил старался не глядеть на мельницу...» (VII, 522). Мотивы снятия автором этого фрагмента с его несколько выспренней философией, достаточно ясны. В итоге оставленное композиционно выделяется, и «колдун» эффективно играет роль пуанта, своеобразной узловой точки, притягивающей к себе все предыдущие упоминания мельницы.

Поскольку ассоциативные семантические построения, как уже говорилось в предыдущем разделе, не перелагаемы без потерь на язык логического рассуждения, постольку описать все, что автор сумел выразить «мельницей», не представляется возможным. Добавим лишь один момент, связанный, кстати, с проблемой чеховской блестящей иронии. Ирония еще более осложняет семантику отмечавшегося ассоциативного ряда «мельница» – «птица» – «маленький человечек», поднимая в нем наряду с возвышенным, философско-поэтическим пластом пласт прагматико-комический, то есть низовой. На постоялом дворе Егорушка замечает «маленькую мельничку, которая своим треском отпугивала зайцев»; Моисей Моисеич «взмахивал фалдами, точно крыльями» (VII, 30); Соломон же был схож с «ощипанной птицей» (VII, 31). В итоге повторы «мельница» и «птица» объясняют характеры обоих «маленьких человечков» лучше, а главное – компактнее, чем это можно было, бы сделать традиционно-прозаическими способами – подробной обрисовкой портретов и последовательным описанием поведения обоих.

Наблюдая подобные повторы в произведениях Чехова, мы снова и снова убеждаемся, что система ассоциаций, порождаемая повторяющейся деталью, значима несравненно в большей степени, чем какая-либо из этих деталей сама по себе. Для повтора избираются зачастую детали внешне незначительные и «символического» потенциала в себе словно и не таящие. Таков, например, поразительно настойчиво упоминаемый Чеховым на страницах «Степи» пряник. Подаренный Егорушке Моисей Моисеичем и его супругой, он начинает на страницах произведения некую автономную жизнь и, так ни на что в сюжете и не повлияв, ничего не изменив в судьбе мальчика, к которому попал, после пятого упоминания исчезает в пасти собаки. Можно ли, однако, полагать, видя автономию этой пятикратно повторенной детали, что она безразлична к содержанию повести? Отнюдь нет. Всякий раз напоминая о себе очередным появлением, «пряник» неизбежно возвращает сознание читателей к предыдущим ситуациям, которые ранее уже были им, так сказать, фиксированы. Он семантически связывает переживания Егорушки после расставания на полдороге с дядей Кузьмичевым и о. Христофором. Ассоциативно сплетенными будут благодаря «прянику» сцена на постоялом дворе, гроза, ливень, ночлег в душной избе и солнечное утро в незнакомом городе, то есть эпизоды, расставленные в повести событийно довольно далеко друг от друга и не имеющие между собой ощутимой причинно-следственной связи. Тем самым повтор данной детали, не оказав воздействия на сюжет как таковой, существенно повлиял на общее содержание повести. Он опять как бы смотал «нить повествования» в компактный «клубок ассоциаций», регулярно возвращая сознание читателя к тому, что было ранее, заставляя его вспомнить, перепонять, по-новому пережить ранее прочитанное.

В свое время В. Маяковский, говоря о стиховой поэзии, а не о прозе и, естественно, мысля привычными поэтам категориями стиха, заявил: «Рифма возвращает вас к предыдущей строке, заставляет вспомнить ее, заставляет все строки, оформляющие одну мысль, держаться вместе...» («Как делать стихи?») [322] . Это верное объяснение функций рифменного звукового повтора. Но в том и дело, что художественно-смысловое явление, подмеченное Маяковским, может реализовываться не только в стихе и не только при помощи рифмы. Не только созвучие в словах (рифменный повтор) – всякий повтор определенного семантического фрагмента вызывает вышеотмеченные ассоциативные процессы. Не сочиняя ни «ритмопрозы», ни «рифмованной прозы», Чехов ввел поэтические приемы в свою прозу иным образом. Органичными для прозаического творчества средствами он создал аналоги стиховых средств, подобные рифме. Не звуковой повтор, а повтор в широком смысле – повтор детали – лег в основу системы чеховских ассоциаций.

322

Маяковский В.В. Поли. собр. соч.: В 13 т. Т. 12. – М., 1959. С. 105.

Последователи А.П. Чехова воспользовались итогами осуществленного им внутрилитературного художественного синтеза.

Так, «поэзия в прозе» Б. Зайцева пронизана повторами художественных деталей. В рассказе «Волки» среди других особенно выделяются своей систематичностью повторы двух деталей: «поля» и «снега». Они проходят то порознь, то сплетаются в пределах одного образа, фразы. Волки «уже с неделю» уходят от охотников «по бесконечным, пустым полям. Темное злое небо висело над белым снегом». Третья композиционная ассоциативная деталь рассказа – «небо». Волки «угрюмо плелись к этому небу», их вой «не имел достаточно сил, чтобы взлететь высоко к небу и крикнуть оттуда про холод, раны и голод».

Снова и снова проходят первые две из названных деталей: «Белый снег на полях слушал холодно и равнодушно». Из «белого снега на полях» получаются, в порядке вариации, «Белые... холодные поля», «бледные (то есть белые снежные. – И.М.) поля», «белое все кругом», «белая пустыня» и т.п. – то есть синтетическое слияние обеих деталей воедино. Белые поля – бескрайний простор под ногами, небо – бескрайний простор над головой... Повторяясь и по-чеховски сматывая в «клубок ассоциаций» повествование, детали «небо», «снег», «поля» все более символизируются. Преследуемые волки уже не просто загнанные звери с вожаком, который сам не знает, куда идти. Они уже явно ассоциируются со слепым человечеством, ведомым своими руководителями, отчаянно скрывающими, что они сами не знают пути. В сцене расправы над вожаком тот видит везде «морды» и «круглые, блестящие глаза», отвечает на вопросы, задаваемые на человеческом языке.

«Где мы? – спрашивал кто-то сзади тихим, сдавленным от бешенства голосом... – Товарищи, – говорил старый волк, – вокруг нас поля; они громадны, и нельзя сразу выйти из них».

Убив вожака, они разбредаются порознь. Дав выход своему озлоблению, волки тем самым уничтожили ту единственную надежду на спасение, которая вела их по полям, и теперь их уже не сплачивает ничто и никто: «А потом они опять принялись выть, но теперь каждый выл в одиночку, и если кто, бродя, натыкался на товарища, то оба поворачивали в разные стороны».

Поделиться с друзьями: