Русская литература Серебряного века. Поэтика символизма: учебное пособие
Шрифт:
И вот Чехов начинает повесть «Огни», о которой сообщает А.Н. Плещееву в письме: «Достоинства повести: краткость и кое-что новенькое...» (II п, 247). Вдумаемся в эту самохарактеристику: «краткость (новый стиль. – И.М.) и кое-то новенькое» (новая тема. – И.М.). Создав «Огни», Чехов, так сказать, дважды «шагнул» на территорию поэзии, дважды выступил как новатор – и как стилист, и как тематик.
Здесь герой-рассказчик, вспоминая в финале ночной разговор с инженерами, чувствует, что «от всего разговора» у него «в памяти, как на фильтре, оставались только огни и образ Кисочки» (курсив наш. – И.М.) (VII, 140). Память отсеяла все несущественное, и от богатой перипетиями ночи в душе рассказчика осадилось, как видим, очень немного. Да и оставшееся «на фильтре» никак не связано между собой логически: огни – составная часть увиденного героями ночного пейзажа; Кисочка – женщина из воспоминаний, которыми делится с рассказчиком и студентом инженер Ананьев. Разумеется, Чехов прибегает к условности, заставляя память рассказчика работать так странно. Но условность должна неминуемо преследовать определенную художественную цель. Что из ночного разговора ассоциативно «присутствует» в этих двух деталях, к которым свелось в итоге все повествование?
«Огни» – особенно интересная деталь. Она вынесена в заглавие. Она пронизывает всю повесть, многократно повторяясь в ее содержании. Огни знают какую-то «важную тайну», зарытую «под насыпью» (VII, 106); в студенте Штенберге они вызывают «представление о чем-то давно умершем, жившем тысячи лет тому назад, о чем-то вроде лагеря амалекитян или филистимлян» (VII, 107); инженеру Ананьеву огни напоминают «человеческие мысли», которые «тоже вот таким образом разбросаны в беспорядке, тянутся куда-то к цели по одной линии, среди потемок, и, ничего не осветив, не прояснив ночи, исчезают где-то – далеко за старостью...» (VII, 138). Герою-рассказчику под впечатлением от созерцания огней тоже видится в ночи «что-то давно умершее», и недостроенная железнодорожная насыпь с сопутствующим ей разнообразным строительным беспорядком начинает ему напоминать «о временах хаоса» (VII, 107, 106).
Обобщая эти и иные разбросанные в повести упоминания детали «огни», приходится сделать вывод, что именно повторяющиеся многократно упоминания огней с первых строк повести начинают формировать в ней философско-космогонический пласт ее содержания. Повесть «Огни» даже в напитанном высоким интеллектуализмом творчестве Чехова – великого писателя, человека глубочайшей духовной культуры – занимает особое место с точки зрения поразительной сконцентрированности в ее тексте философских проблем. В самом деле: здесь ведется спор с новейшей идеалистической философией того времени – и о смысле бытия («о бренности и ничтожестве, о бесцельности жизни», VII, 107), и об этике человеческих отношений («мышление, отрицая смысл жизни, тем самым отрицает и смысл каждой отдельной личности» – VII, 116), и о законах жизни универсума, и об иных глобальных по своему характеру проблемах. Это удивительное по богатству содержание заключено с чисто чеховским искусством в объем небольшого произведения. Такое могло удаться лишь благодаря применению ассоциативных приемов развертывания содержания.
Говоря, что в «Огнях» он вздумал пофилософствовать» (VII, 646), утверждая, что «критики только носом покрутят», наткнувшись на «кое-что новенькое», Чехов действительно имел в виду черты, необычные для русской прозы. Линия преемственности в чеховском творчестве тянется от «Огней» к «Архиерею», «Черному монаху» и ряду других произведений. Особенно в этом плане характерны «Студент», «любимый рассказ» писателя (VIII, 506), и рассказ «Святою ночью». Оговоримся, что «космогонические» размышления Ивана Великопольского, студента духовной академии, конечно, выражают несколько иную философскую позицию, чем та, которая проступает в «Огнях» («Студент» насыщен христианскими литургическими мотивами). Но, впрочем, и само наличие в «Огнях» библейских образов тоже сближает их со «Студентом».
Если же поставить вопрос о литературных традициях, в русле которых написаны «Огни», то неизбежно придется вспомнить русскую философскую лирику. «Огни» настоятельно напоминают о Ф.И. Тютчеве. Речь не о прямом «влиянии» на Чехова его стихов. Однако оба автора сыграли сходную роль (один в поэзии, другой в прозе) в лаконизации средств литературного выражения. Оба напряженно размышляли о «гармонии», «хаосе», смысле бытия, обособленности людей друг от друга и т.п. А потому Чехов, творивший позднее Тютчева, не мог совершенно пройти мимо такого предшественника (как позже символисты-соловьевцы испытали подлинное увлечение и стилистикой Тютчева, и его философской проблематикой).
Тютчевскими строками «Ночь хмурая, как зверь стоокий, / Глядит из каждого куста» («Песок сыпучий по колени...»), «Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья» («Видение»), строками тютчевской «Бессонницы» («И мы, в борьбе, природой целой / Покинуты на нас самих»; «А нас, друзья, и наше время / Давно забвеньем занесло» и др.), строками его «Последнего катаклизма» («Когда пробьет последний час природы / Состав частей разрушится земных»), строками «Silentium» – короче, фрагментами очень многих поэтических произведений Тютчева можно было бы довольно точно, с текстуальными перекличками проиллюстрировать черты той системы идей, которую поднимают в душах героев «Огней» впечатления, вызванные огнями дорожного строительства. Приведем целиком лишь одно стихотворение, которое Л.Н. Толстой даже пометил, читая, буквами «Т.Г.К» (Тютчев. Глубина. Красота):
О чем ты воешь, ветр ночной?О чем ты сетуешь безумно?..Что значит страшный голос твой,То глухо жалобный, то шумно?Понятным сердцу языкомТвердишь о непонятной муке —И роешь и взрываешь в немПорой неистовые звуки!..О, страшных песен сих не пойПро древний хаос, про родимый!Как жадно мир души ночнойВнимает повести любимой!Из смертной рвется он груди,Он с беспредельным хочет слиться!..О, бурь застывших не буди —Под ними хаос шевелится!..Между идеями и настроениями данного стихотворения и «космогоническими» ассоциациями «Огней» взаимосвязи, конечно, не прямые. Тем не менее Чехов в «Огнях» явно «вздумал пофилософствовать» именно в русле проблем и идей такого рода русской философской поэзии. В рамках поэзии произведение с содержанием, подобным содержанию тютчевского стихотворения, не воспринимается как экстравагантность. Но тот же комплекс натурфилософских идей, будучи интенсивно развернут в прозаическом тексте, становился весьма броским и необычным. Только вполне сознавая и учитывая последнее, можно понять, почему современные Чехову критики восприняли «Огни» с характерной односторонностью. Обсуждению подверглись «философия скептицизма», «философия пессимизма» – то есть этическая проблематика повести, связанная со вставной новеллой о Кисочке. Чеховскую космогонию критики упорно обходили молчанием. Тем самым вне поля их зрения оказалось все основное, что связано с «огнями» (вспомним выразительную пару: «огни и Кисочка»!). Современники абсолютизировали второй круг ассоциаций («Кисочка»), не придав большого значения первому их кругу («огни»). А новелла о Кисочке, что и понятно, была прочитана как естественное явление прозы – ее упрекали лишь за прямолинейность морализаторства, за тенденциозность, но ей не удивлялись (традиция имелась – «этико-философские» мотивы в произведениях Гончарова, Толстого, Достоевского и др. ее сформировали в прозе). В итоге, между прочим, не понявшие сложности семантики «Огней» критики сочли произведение неудавшимся. Это мнение не изжито по сей день. Так, Г. П. Бердников видит в «Огнях» «трактат о пессимизме» и, обозрев повесть с этой стороны, авторитетно заключает: «Огни» – очевидная творческая неудача Чехова» [326] .
326
Бердников Г.П. А.П. Чехов. Идейные и творческие искания. – М., 1984. С. 122-127.
Бунину с его философскими мотивами повезло несравненно больше, ибо его «трактат» («Господин из Сан-Франциско») писался не накануне, а на исходе серебряного века. Стилизация всякого рода (в том числе и стилизация прозы под философскую поэзию) в самосознании данной культурной эпохи была явлением творчески продуктивным и очень важным. Потому читательское сознание, приученное символистами к космогоническим и мистическим поворотам сюжетики, не скользило мимо них, будучи увлечено событийно-бытовой стороной произведений, как в конце 80-х годов XIX века. Кроме того (и это главное), за плечами Бунина уже стоит и прозаическая традиция, начатая «Огнями» и другими чеховскими произведениями. Словом, и символика «рая» и «ада», и «джентльмен», явившийся господину из Сан-Франциско сначала во сне, а затем наяву, и Дьявол – все подобные мотивы «срабатывают» у Бунина несравненно проще, чем, допустим, мотивы, связанные с образом «Азорки» в «Огнях».
Собственно, с лая Азорки в темноту начинается повесть: «За дверью тревожно залаяла собака» (VII, 105). Именно этот лай заставляет героев выйти из барака в ночь с ее огнями, которые и побудили их к философским раздумьям. Ананьев тут же дает Азорке характеристику, которая сначала звучит обыденно: «...Удивительно нервный субъект! Можете себе представить, не выносит одиночества, видит всегда страшные сны и страдает кошмарами» (VII, 105). Так «реалистически» объясняется для начала непонятная тревога собаки и ее лай ни на кого. Затем начинаются повторы: «За дверью опять залаял Азорка. Он злобно огрызнулся на кого-то, потом завыл с тоской и всем телом шарахнулся о стену барака» (VII, 122). Так лай на кого-то (невидимого людям) «черного дворового пса» (VII, 105) начинает приобретать иной смысл. Пес так и не станет в «Огнях» чем-то наподобие «черного пуделя» (гостя из потустороннего мира, как в «Фаусте» Гете). Тем не менее все, что произойдет в повести той ночью, оказывается изначально спровоцировано странным лаем черной собаки в ночную тьму. При этом, как бы намекнув поведением Азорки на обилие непознанных тайн вокруг физического бытия человека, добавив тем самым дополнительные обертона тематике, частично проходящей в беседах героев, автор постоянно сохраняет и возможность объяснения Азоркиной тревоги естественными причинами. Утром рассказчик взглянет на Азорку глазами не ночного человека (ощущающего, по выражению Тютчева из стихотворения «День и ночь», как «бездна нам обнажена / С своими страхами и мглами, / И нет преград меж ей и нами»), а человека дневного (перед которым опять «Над этой бездной безымянной / Покров наброшен златотканный»).
Особенно наглядно и конкретно проявляет себя многое, связанное с синтезом прозы и поэзии, в чеховском рассказе «Святою ночью». Здесь присутствует художественная проекция на стихотворение Тютчева «Святая ночь на небосклон взошла...». «Святой» у православных христиан именуется ночь на Пасху, как в сюжете чеховского рассказа (а также ночь под Рождество). Послушник Иероним, в эту ночь один перевозящий людей на пароме через темную реку, к своему монастырю, где в разгаре важнейший христианский праздник, рассуждает перед героем чеховского произведения: «Радуется и небо, и земля, и преисподняя. Празднует вся тварь. Только скажите мне, господин хороший, отчего это даже и при великой радости человек не может своих скорбей забыть?» (V, 95).