Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русские мыслители
Шрифт:

Катков, написавший и без подписи поместивший очерк об «Отцах и детях» в своем журнале (где роман печатался впервые), пошел гораздо дальше. Высмеяв смятение левых, нежданно-негаданно увидавших себя в зеркале нигилизма, что понравилось одним, а других ужаснуло, он упре­кает автора, чрезмерно стремившегося быть справедли­вым к Базарову и, как следствие, всегда выставлявшим сво­его героя в наивыгоднейшем свете. Плохо, говорит Катков, быть избыточно справедливым, ибо в этом случае истина тоже искажается — только на иной лад. Базаров предстает искренним до полной беспардонности: это хорошо, очень хорошо; Базаров режет правду-матку, не боясь огорчить мяг­ких и добрых Кирсановых, и отца, и сына, Базаров не счита­ется ни с личностями, ни с обстоятельствами: восхитительно; Базаров нападает на искусство, на богатство, на привольную жизнь — а во имя чего? Ради науки, ради знаний? Однако, пишет Катков, это просто неправда. Научные истины База­рову безразличны: в противном случае он бы не навязывал окружающим дешевые популярные книжонки — Бюхнера и тому подобное, — ибо здесь вовсе не наука, но публицис­тика, пропаганда материализма. Базаров, продолжает Катков, не ученый; людей, ученых по-настоящему, в России нынеш­ней раз-два, и обчелся. Базаров и его друзья-нигилисты всего лишь агитаторы: им ненавистен возвышенный, изящ­ный слог, риторика — Базаров просит Аркадия не говорить «красиво», — но лишь потому, что собственная их грубая про­паганда в изящный слог не укладывается; нигилисты не пред­лагают надежных научных фактов, ибо не интересуются ими, да и не знакомы с ними вообще; нигилистам нужны только лозунги, призывы, брань и радикальная болтовня. Базаров «пластает» лягушек, не взыскуя научной истины, а стараясь выказать презрение к воспитанности, ценимой испокон веку и защищаемой такими людьми, как Павел Петрович Кирса­нов, который в обществе, устроенном лучше и разумнее — скажем, в английском, — сумел бы сыскать себе достойное занятие и доброе применение. Ни Базарову, ни его приспеш­никам не открыть ничего; это не исследователи; это злоб­ные болтуны, люди, сыплющие бранью во имя науки, овла­деть коей не дают себе труда; в конечном счете, они отнюдь не выше невежественных сельских священников (из чьих семей, в большинстве своем, и выходили нигилисты), — но, в отличие от священников, очень опасны[342].

Герцен оказался, как обычно, проницателен и насмешлив. «Тургенев был больше художник в своем романе, чем думают, и оттого сбился с дороги, и, по-моему, очень хорошо сделал — шел в комнату, попал в другую, зато в лучшую»[343]. Автор явно принимался за работу, желая «что-то сделать в пользу отцов, — и это ясно. Но в соприкосновении с такими жал­кими и ничтожными отцами, как Кирсановы, крутой Базаров увлек Тургенева, и вместо того, чтоб посечь сына, он выпорол отцов»[344]. Пожалуй, устами Герцена глаголет истина: весьма воз­можно (правда, сам Тургенев этого не признает), что Базаров, с которого автор начал было писать неприглядный портрет, заворожил своего создателя донельзя; как следствие, подобно шекспировскому Шейлоку, он превратился в куда более чело­вечную и неизмеримо более сложную фигуру, нежели предна­чертанная замыслом произведения изначально, — и преобра­зил (скорее, даже исказил) этот замысел. Случается, природа подражает искусству: Базаров повлиял на молодежь девятнад­цатого столетия отнюдь не меньше, чем на молодежь столе­тия восемнадцатого повлиял Вертер; ничуть не меньше, чем влияли на молодые умы «Разбойники», написанные Фридри­хом Шиллером, чем Байроновы Лара, Гяур и Чайльд-Гарольд. Но эти же «новые люди», прибавляет Герцен в позднейшем очерке, столь невыносимые, столь косноязычные догматики и начетчики, что являют читателю наихудшую сторону рус­ского характера — достойную «квартального, исправника, станового <... > николаевской офицерщины», беспощадных чинуш, «говорящих свысока и с пренебрежением о Шек­спире и Пушкине, — внучат Скалозуба»[345], стремящихся сок­рушить иго прежнего деспотизма, — но лишь затем, чтобы заменить его гораздо более страшным ярмом, изготовленным собственноручно. «Поколение 40-х», герценовское и турге­невское, могло быть легкомысленным и слабым, но следует ли из этого, что преемники — зверски грубые, неспособ­ные любить, циничные молодые мещане 1860-х — существа, которые толкаются, не извиняясь, и за честь себе поставили попрание всех приличий[346], — обязательно и всенепременно выступают существами высшего порядка? Что за новые принципы они провозглашают, что за новые плодотворные ответы дают? Разрушение остается разрушением. А созидать они просто не способны.

За выходом «Отцов и детей» из печати последовал беше­ный гомон, в котором возможно расслышать, по крайности, пять различных точек зрения на книгу. Сердитое правое крыло полагало, будто в образе Базарова прославляются новейшие нигилисты, а сам Тургенев недостойно тщится польстить молодежи и снискать ее одобрение. Другие поздравляли писа­теля, успешно обличившего новейшее варварство и подрыва­ние устоев. Третьи поносили Тургенева, сочинившего злоб­ный пасквиль на радикалов, снабдившего реакцию оружием, играющего на руку полиции; эти звали Ивана Сергеевича отступником и предателем. Четвертые, подобно Дмитрию Писареву, гордо становились под базаровский стяг и благода­рили автора за честное сочувствие всему, что было наиболее живого и бесстрашного в разраставшейся партии будущего. Наконец, пятые подмечали: сам-то автор не вполне уверен в собственном замысле, ибо его отношение к действующим лицам романа поистине двояко; они говорили: Тургенев — художник, а не памфлетист, он вещает истину, какой видит ее, не отдавая предпочтения ни той, ни другой стороне.

Препирательство не шло на убыль и длилось даже после смерти Тургенева. Об огромной жизнеспособности романа свидетельствует уже одно то, что споры не смолкали даже в следующем столетии — ни до, ни после Октябрьской революции. Еще десять лет назад по этому же поводу среди советских критиков кипела битва. За нас был Тургенев, или против нас? И кем он был? Гамлетом, которого ослеплял пес­симизм, свойственный представителям угасающего класса, или, подобно Бальзаку и Толстому, провидцем? И кто есть Базаров? Предтеча воинствующего, насквозь политизиро­ванного советского интеллектуала, или уродливая карика­тура на отцов-основателей русского коммунизма? Споры еще не кончились[347].

Прием, оказанный роману, огорчил и озадачил Тургенева. Прежде, чем отправить книгу в печать, писатель, как обычно, спрашивал мнения и совета у множества своих друзей. Он читал рукопись парижским слушателям, изменял и пра­вил текст, пытался угодить любому и всякому. Образ Базарова претерпел несколько перемен в предварительных набросках, то возвышаясь, то снижаясь — в зависимости от впечатления, полученного тем или иным советчиком или другом. Нападе­ние слева нанесло Тургеневу раны, саднившие до конца зем­ных дней. «<...> Меня уверяют, что я на стороне "Отцов" ... я, который в фигуре Павла Кирсанова даже погрешил про­тив художественной правды и пересолил, довел до карика­туры его недостатки, сделал его смешным!»[348] Что до Базарова, «он честен, правдив и демократ до конца ногтей»[349]. Много лет спустя Иван Сергеевич признался анархисту Кропот­кину: «<...> Я любил его, сильно любил <... > я покажу вам дневник, где записал, как я плакал, когда закончил повесть смертью Базарова»[350]. «Скажите по совести, — писал Тургенев одному из наиязвительнейших своих критиков, Салтыкову- Щедрину (посетовавшему: дескать, реакционеры пользуются словом «нигилист», чтобы опорочить всякого, кто не при­шелся им по душе), — разве кому-нибудь может быть обидно сравнение его с Базаровым? Не сами ли Вы замечаете, что это самая симпатичная из всех моих фигур?»[351] Что же до «ниги­лизма», это, возможно, было ошибкой:

«...Я готов сознаться <... > что я не имел права давать нашей реакционной сволочи возможность ухватиться за кличку — за имя; писатель во мне должен был принести эту жертву гражданину <...> я признаю справедливым и отчуж­дение от меня молодежи, и всяческие нарекания... Возникший вопрос был поважнее художественной правды — и я должен был это знать наперед»[352].

Тургенев утверждал, будто разделяет все базаровские взгляды — за вычетом отношения к искусству: «вероятно, многие из моих читателей удивятся, если я скажу им, что, за исключением воззрений на художества, — я разделяю почти все его убеждения»[353]. «"Ни отцы, ни дети", — сказала мне одна остроумная дама по прочтении моей книги, — вот настоящее заглавие вашей повести — и вы сами нигилист». Не берусь возражать; быть может, эта дама и правду сказала»[354]. Еще раньше Герцен заявил, что частица Базарова была во всех — ив нем самом, и в Белинском, и в Бакунине — во всех, кто на протяжении 1840-х обличал российское цар­ство тьмы во имя Запада, науки и цивилизации[355]. Тургенев этого тоже не отрицал. Несомненно, Иван Сергеевич изби­рал разный тон в переписке с разными корреспондентами. Когда радикальные русские студенты, учившиеся в Гейдель- берге, потребовали, чтобы Тургенев недвусмысленно зая­вил о собственном отношении к Базарову, писатель ответил им так:

«<... > Если читатель не полюбит Базарова со всей его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и рез­костью — если он его не полюбит, повторяю я — я вино­ват и не достиг своей цели. Но *рассиропиться"у говоря его словами я не хотел, хотя через это я бы, вероятно, тотчас имел молодых людей на моей стороне. Я не хотел накупаться на популярность такого рода уступками. Лучше проиграть сражение (и кажется, я его проиграл) — чем выиграть его уловкой»1.

А другу своему, Афанасию Фету, великому поэту и кон­сервативному помещику, Тургенев написал: «Хотел ли я обру­гать Базарова или его превознести? Я этого сам не знаю, ибо я не знаю, люблю ли я его или ненавижу!»[356] Эхо этой фразы слышится и спустя восемь лет: «<... > мои личные чувства [к Базарову] были смутного свойства (любил ли я его, нена­видел ли — Господь ведает!)»[357]. Либеральной А.П. Философо- вой он пишет иначе: «Базаров — это мое любимое детище, из-за которого я рассорился с Катковым, на которого я потра­тил все находящиеся в моем распоряжении краски, Базаров — этот умница, этот герой — карикатура?!?» И зовет подобное обвинение бессмысленным[358].

Презрение молодежи казалось Тургеневу начисто невы­носимым. Он пишет: весной 1862 года «гнусные генералы меня хвалили — а молодежь ругала»[359]. Вождь социалистов Лавров сообщает, что Иван Сергеевич горько сетовал при нем на несправедливость разгневанных радикалов[360]. Той же горечью напитано одно из тургеневских стихотворений в прозе, где сказано: «И честные души гадливо отворачи­ваются от него; честные лица загораются негодованием при его имени»[361]. Здесь не просто уязвленная amour propre[362]. Тургенев искренне страдал, очутившись в политически лож­ном положении. Всю жизнь Иван Сергеевич старался идти в ногу с людьми передовыми, с поборниками свободы, про­тестующими против гнета. Но, в конце концов, не смог заста­вить себя согласиться с их животным презрением к искусству, к воспитанности, ко всему, что сам он считал в европейской культуре драгоценным. Тургенев не выносил их твердо­лобого догматизма, их спеси, их стремления разрушать, их полнейшего, устрашающего незнакомства с настоящей жизнью. Писатель отправился за границу, жил в Германии и Франции, а Россию посещал изредка, как бы мимоходом. На Западе Тургенева повсеместно чтили и хвалили. Но ведь обращаться-то хотелось к русским... Хотя известность

Ивана Сергеевича на родине оставалась очень широкой и в 1860-е годы, и впоследствии, писатель больше всего желал полюбиться радикалам. Но те оставались равнодушны или прямо враждебны.

Следующий роман, «Дым», начатый сразу же после выхода «Отцов и детей» из печати, был многозначительной попыт­кой заживить полученные раны, угомонить неприятеля. «Дым» был опубликован пятью годами позднее, в 1867-м, и являл собою резкую сатиру на оба лагеря: как напыщен­ных, тупых, реакционных генералов и бюрократов, так и без­мозглых, мелких, не знающих ни совести, ни долга «левых» краснобаев — столь же далеких от живой жизни, столь же неспособных исцелить российские общественные недуги. Роман вызвал дальнейшие нападки на Тургенева, но в этот раз писатель не удивлялся ничему. «<...> Меня ругают все — и красные, и белые, и сверху, и снизу, и сбоку — особенно сбоку»[363]. Польское восстание 1863 года и, тремя годами позд­нее, провалившееся покушение Дмитрия Каракозова на Госу­даря, вызвало всероссийский патриотический подъем — даже в рядах либеральной интеллигенции. Русские критики — и правые и левые — списали Тургенева со счетов, как человека разочарованного, эмигранта, позабывшего родину вдали от нее, в Баден-Бадене и Париже. Достоевский назвал его рус­ским ренегатом и посоветовал обзавестись телескопом, чтобы увидеть Россию хоть чуточку лучше[364].

В 1870-х Тургенев с осторожностью, постоянно опаса­ясь новых оскорблений и унижений, принялся восстанав­ливать былые отношения с «левыми» соотечественниками. К изумлению своему и облегчению, Иван Сергеевич встре­тил добрый прием в революционных эмигрантских кружках Лондона и Парижа; его ум, его доброжелательность, неубы- вавшая ненависть к самодержавию, общеизвестная честность и беспристрастность, его теплое сочувствие к отдельным революционерам, его исключительное обаяние возымели действие на революционных предводителей. Кроме того, Тургенев обнаружил смелость — смелость человека робкого по природе и твердо решившего свои страхи преодолеть: он поддержал крамольные публикации тайными денежными пожертвованиями, он открыто встречался в Париже и Лон­доне с известными террористами, за коими негласно следила полиция, — и революционеры подобрели к Ивану Сергеевичу. В 1877-м Тургенев опубликовал «Новь» (задуманную как продолжение «Отцов и детей») — сделал последнюю попытку объясниться с негодовавшей молодежью.

Поделиться с друзьями: