ЖАНРЫ

Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою
Шрифт:

Дашу обернулся к Антонии: «Слыхала, он, оказывается, беглый». Глаза у него блестели, а тон был как у человека, который, сделав подлость, находит ей, наконец, запоздалое оправдание. Снова, снова он разошелся, думала Антония, снова это его подспудное, неистребимое. «Побег, так это называется, а фактически он просто открыл дверь и вышел на цыпочках под дождь, даже не оглянувшись. В такую погоду выйти на улицу — это надо быть либо сумасшедшим, либо с нечистой совестью», — продолжал Палиброда, словно упиваясь простотой, с какой доказывалась виновность молодого человека, а речь шла, как оказалось, именно о молодом человеке. Задумался на несколько секунд. «Гм, ему, видите ли, нравилось своевольничать. Уходить не спросясь. По такому дождю ему бы удалось скрыться фактически без следа. Был такой шанс. Да, пожалуй, один-единственный шанс и был». Глядя, как Палиброда потирает ладони, Антония вдруг поняла, что ей хочется, страшно хочется хорошего конца для их истории, хотя конец был ей ясен. Тут Дашу вскочил, шагнул к окну, с силой бухнул кулаками о подоконник. «И ведь ушел бы, не вели я Коркоделу не спускать с него фар!» И, обернувшись, настойчиво повторил: «Ушел бы, товарищ Палиброда, был ведь у него шанс, а?» Палиброда подтвердил устало, как-то чересчур устало: «Был, был, до той самой минуты, как вы его фарами подцепили».

Палиброда, вероятно, не отказался бы переночевать у них, он так обессилел, что ему было не до приличий (комната одна и кровать одна, и Антония в блузе с пышными рукавами, стянутыми красным крученым шнуром, сидит тут же, и слова от нее не добьешься). Но все же он встал и поблагодарил их, уже в дверях, говоря, что ему надо идти, он на дежурстве, есть еще дела, а Дашу громогласно изумился: «После акции в Лайне вы еще и на дежурство? Вам надо отдохнуть, такую опасную личность обезвредили, дали бы себе роздых!»

И в ту же секунду Тония-Антония протиснулась в дверь мимо Палиброды, зябко прижимая руки к груди, и пропала в темноте коридора.

Позже Дашу разыскал ее в пустом классе, она сидела без света, за партой, не плакала, но ей было сиротливо до слез. До сих пор ей удавалось вынести все: и четыре стены, и сырость, и петушиные крики подростков, идущих с обеда и на обед, и вечные отлучки мужа, но сейчас она увидела его суть так ясно, что чаша переполнилась. Она давно замечала, давно предчувствовала и вот — один жест, одна фраза — и ее как будто отсекло от него, и осталось чувство затерянности — как на равнине перед дождем.

Дашу подошел к ней тогда тихо, на носках, не хотел шуметь (или ему казалось, что так он не ушибется об острые углы?), сел у нее за спиной, прямо на крышку парты, где были вырезаны имена и глупые словечки. Наклонился над ее ухом, обдав парным дыханием, терпкостью деревенского вина. И вместе с винным духом на нее пахнуло волглой одеждой, затасканной по сырым домам, по пыльным, провонявшим бензином кабинам грузовиков. Потянуло камфарой и формалином, яблоками и айвой с чердаков, грязью и потом — его и чужими, — и она запрокинула голову, глядя в темноту, глубоко вдыхая, поддаваясь новому желанию, которое сквозило в каждом жесте нынешнего Дашу. Приоткрыла губы, ожидая, — она знала, твердо знала, что это будет, и ждала с брезгливостью (как ей казалось), потому что чувствовала себя способной на самый трезвый и беспощадный анализ. Она подчинилась, яснее других различая запах керосина, которым были протерты полы… Потом Дашу приподнял ее, обняв за плечи сильной, волосатой рукой и, погладив по щеке, сказал: «Ну, ну, все хорошо, Палиброда ушел».

Она не поняла, что именно — все, но ее разобрал смех, дурацкий смех от ощущения, что она только что была с другим, в первый раз, с кем-то, с кем они давно сговаривались и поэтому не нашли ничего лучше, чем этот класс, где уроки не шли (учеников было мало, а школа большая), как будто бы верное место и тем не менее — сама ненадежность. Рядом с Дашу, под охраной его сильной руки, ее душил смех, потому что всего несколько мгновений назад она была с другим, а этот так спокоен и уверен в себе, что считает нужным успокоить ее своим «все хорошо». Ей казалось, что она сделала что-то страшное, но сделав, осталась довольной, торжествующей. Утром все стало на свои места. Дашу, как обычно по выходным, сходил в столовую и принес чаю, масла и колбасы, прозрачный ломтик лимона плавал в кружке, пахнущей бромом. И весь день был с ней предупредителен и заботлив, так что только перед сном она набралась духа задать ему вопрос, который накануне вытолкнул ее из комнаты: «Ты не думаешь, что Палиброда с милицией вовсе и не искали этого парня, а вынуждены были его схватить только потому, что это ты за ним гнался?»

Тогда Дашу медленно застегнул портфель, в котором держал инструменты, и, хотя за весь день и словом об этом не обмолвился, сказал: «Я пошел. Дежурю сегодня в ночь. А что касается этой истории, то, по-моему, ясно, что благодаря мне Палиброда довел до конца дело, которое надо было сделать. Ты должна понимать, Тония, что, если кого-то поставили стоять с открытыми глазами, а ему в какой-то момент это надоест, и он захочет их закрыть, этот номер у него не пройдет. Потому что он поставлен пялить глаза, и каждый, кто идет мимо, любой прохожий, имеет право одернуть его, чтоб не моргал». Суровость тона он перебил мелким, тихим смехом: «Брось, все хорошо, я же тебе сказал. Палиброда вообще внимателен к людям, и в конце концов все к лучшему, даже плохое». Он смеялся одними губами, а глаза глядели на нее недоуменно, даже холодно. «Дура или прикидываешься?» Он вышел, не прикрыв за собой дверь, и скоро она услышала, как он зовет вахтера отпереть ему входную дверь. Он был раздражен, и это чувствовалось по голосу.

И вот теперь ей время от времени приходит в голову: а не оттого ли они живут в этом доме, что Дашу удалось найти к Палиброде такой подход, что тот уже не мог ему отказать? Они больше не говорили о происшествии в Лайне, и Палиброда ни разу не зашел к ним, как тогда, в интернат, хотя бы посмотреть, как они устроились. Она поразглядывала стены, за окном был уже почти день, виднелись насквозь пропыленные акации, она почувствовала ломоту в затылке от усталости, растянулась рядом с Дашу и через секунду уснула.

Конские копыта из сна отчетливо зацокали под окном, по новой щебеночной мостовой. Дашу крепко спал, приоткрыв рот, под глазами и на лбу у него выступил пот, а борода отросла еще заметнее. Она проснулась с пересохшими губами — в комнате было жарко, от труб и летом шло тепло, — тихо скользнула на балкон, запахивая на груди блузу. Мимо шествовал табун, вечерело, и окна их дома сверкали под прямыми ударами солнца. Так же сверкали шкуры лошадей, шедших, наверное, с купанья, с речки, которая текла меньше чем в километре за новостройкой, невидная взгляду. Они были почти все каурые, крестьянские кони со стертой шеей, с облезлым брюхом, кони малорослые и рослые в меру и среди них — несколько исполинов, смирных, с подрезанным хвостом, с привычно понурой головой тяглового скота. Иноцветным островком выделялись, судя по изяществу линий, кобылы, чалые, с белым длинным хвостом и расчесанной гривой. Изредка раздавалось фырканье или камушек вылетал из-под копыт — звуки, нарушающие лад, да, именно лад конского топота по свежевымощенной дороге. И она почти не удивилась, когда за табуном, опустив поводья, выехал вчерашний всадник, в шляпе, надвинутой на глаза, в перчатках на сей раз, и конь под ним, Орлофф, так, кажется, гарцевал, красуясь, но не забывая подталкивать мордой и боком тех, кто отбивался в сторону или отставал. Табун шел, сверкая, брызжа жаркими каплями в косых лучах солнца, шел в ореоле звуков и запахов, неся с собой лес и поле, шорох сухой земли, взбиваемой копытами, шум ветра в ушах. Она услышала свое имя — или ей только почудилось? Всадник, подбоченившись, вскинул вверх руку в перчатке, поза была так знакома ей по кино, что она не удержалась от смеха и, пытаясь совладать с собой, помахала в ответ. И тут она ясно услышала обращенные к ней слова: «Я буду обратно через пять дней, Антония! Тогда и увидимся, верно? Верно, Тония-Антония, скажи?» Она не отвечала, стягивая блузу на груди, радуясь, что грудь крепкая, и махала рукой, чтобы скрыть эту новую радость: она была юной, свежей, способной выдержать взгляды. Она была сильной, оттого и улыбалась. Неожиданно щебеночная мостовая кончилась, и все заволокло пылью, укрывшей под гигантским зонтом лошадей и блеск оловянной пряжки с нелепой шляпы, которую всадник носил так небрежно, хотя она защищала его от солнца, дождя и ветра.

* * *

За эти пять дней, которые истекли ни скоро, ни медленно, не случилось ничего особенного. Наутро Дашу уехал. «Опять Шоймуш, Лайна, опять сверлить и драть!» С этими словами он запихивал в портфель рубашку, бритву и потрепанный рецептурный справочник (интересно, зачем он ему?). Он был в прекрасном настроении, но всячески это скрывал и делал вид, что уходит через силу, что при одной мысли о предстоящей трудовой неделе ему хочется проклинать свое ремесло и свою долю. По твердому убеждению Антонии, он надевал кислую мину тут, чтобы там развернуться во всю ширь, чего не мог себе позволить дома, опуститься до «приступа», которые случались изредка и при ней и которые уже разъединили их, даже телесно. Она провожала его взглядом, сидя в кровати, колени к подбородку, испытывая почти ту же радость, что вчера на балконе, когда запахивалась в блузу, и, когда он захлопнул за собой дверь, улеглась снова, закрыла глаза и предоставила часам течь, не думая ни о чем, кроме своего одиночества, истинного и мнимого.

В тот же день она встретилась с Палибродой, которого с момента их знакомства видела только мельком, обычно за передним стеклом служебной, окропленной грязью зеленой «победы» или не менее замызганной «шкоды». Каждый раз ей казалось, что Палиброда, хотя его взгляд рассеянно скользит по прохожим, все же ухитряется различить ее в толпе и приветствовать вполне теплым и дружеским жестом, хотя и без сопровождения улыбки. Кроме того, раз или два он появлялся в поле ее зрения, окруженный людьми в строительных касках, что-то им объясняя, рассекая воздух рукой, так что даже с расстояния, с порядочного расстояния было видно, что его слушают затаив дыхание и что правда — в точных, рубящих движениях его рук. Но это не были собственно встречи, по крайней мере, они даже отдаленно не напоминали встречу того дня.

Она пересекла насквозь весь квартал новостроек, лениво поглядывая на балконы, завешанные мокрым бельем, на витрины магазинов, где ввели новую систему, самообслуживание; послеполуденный зной, тяжелый, почти маслянистый, сгустил воздух, пропитал его запахом прели. До старого центра было недалеко, скоро пошли впритирку друг к другу пожелтевшие подслеповатые дома с дощатыми ветхими калитками, обклеенными в несколько слоев афишами, дома, подпирающие или теснящие соседей, одни совсем дряхлые, другие недостроенные — лицо провинциального городка, который знал времена взлета и времена нищеты.

Поделиться с друзьями: