Рыцарь Фуртунэ и оруженосец Додицою
Шрифт:
Человек взялся за еду, он ел неторопливо, стараясь не обронить ни крошки; наблюдая за ним, Антония поверила, что он тверд в своем решении жить так, как живет, загляделась на мелкие морщинки вокруг его рта, вокруг глаз, на красноватую — отсвет бороды? — кожу, на глубокий разрез ноздрей, о, вот он на кого похож, те же глаза, огромные, черные, тот же добрый, тяжеловатый взгляд…
«Знаю, теперь я знаю, на кого вы похожи. Глазами».
Человек доел, выскоблил все желе со стенок банки, обтер ладонь о траву и швырнул пустую жестянку в кусты. «Та-ак, поели — и слава богу, и запьем водой». Это означало, что она может оставить при себе свои открытия, ему ли не знать, на кого он похож. «Ну, как тебе у нас, нравится? — под множественным числом подразумевались он и Орлофф. Он подобрал сосновую ветку, потер ее в ладонях. — Я не думал, что ты придешь вот так, одна, все-таки место глухое».
Антонии было хорошо, и поэтому она сказала: «Если мужчина говорит тебе ни с того ни с сего, что ты красивая, тебе нечего его бояться».
«Верно. Красота — это как добрая мысль. Или нет, лучше будет сказать, что красота — как новое утро, если сможешь к ней причаститься, от нее все и пойдет. Впрочем, я могу рассказать, как это случилось».
Тония поняла, что речь пойдет о том дне, который повернул его к лошадям. Уютно пахло дымом, головешками, трава вокруг костра пожухла.
«Ничего в моей жизни не предвещало крутого поворота, да и вообще хоть каких-то событий. Я работал, не знаю, самое ли это подходящее слово, в одном архиве. Как должно выглядеть подобное заведение, я до сих пор понятия не имею. Нашу контору устроили когда-то на скорую руку в каморке под лестницей, и так она там и застряла на годы. Весь день я сидел среди стеллажей с разными папками и нумеровал накладные, потому что архив принадлежал одной торговой организации. У меня была специальная машинка, такой здоровенный металлический штемпель с набором цифр. Жмешь на клавишу — цифры перескакивают. Весело. Восемь часов кряду я сидел нос к носу со стариком, который учил меня, как находить интерес в том, что мы там делали. Я нажимал на клавишу, кивал и слушал вполуха. Старик считал дни до пенсии и постоянно держал меня в курсе своих подсчетов, он напоминал солдата, который точно знает, сколько дней осталось до конца войны, и рад каждому проходящему дню, потому что уцелел. Трогательно, правда?»
Антония кивнула, может быть, чересчур поспешно.
«А по мне — ничего трогательного. Старик посвящал меня во всякие тонкости, как стать важной шишкой прямо на месте, в нашей норе. Например, задерживать регистрацию на день-другой. Доставщики, те, что курсируют взад-вперед с товаром, без нашей регистрации шага не могут ступить. Ты тянешь, регистрируешь пока других, глядишь — тебе уже суют что-то в дверь, сверток или бутылку. Мой старик действовал с умом, не перебирал, иной раз «дай вам бог здоровья» было для него слаще любых подношений. Я не отказывался, когда он и меня угощал, но сам нумеровал, как и прежде, не раздумывая, кому я это делаю и от кого получаю на лапу. За два дня до пенсии старик не вышел на работу, в его отсутствие я взялся наводить порядок в каморке и, роясь в бумагах, наткнулся на папку с просроченными накладными. Может быть, они даже когда-то прошли через мои руки, а копии потом завалялись. Я пораздумывал, не отнести ли папку куда следует, но потом сказал себе, что это дело старика, пусть он и относит. На другой день он стал, по обычаю, рассусоливать мне про свои грядки с морковкой и петрушкой, про голубятню, которую он построит, когда выйдет на пенсию, а я помалкивал и представлял, какие у него будут глаза, когда я ему скажу про те накладные. Весь день я не мешал ему болтать и только под конец, когда он настроился было пойти по новому кругу, я его оборвал: «Ну, поболтали и будет, разберитесь лучше вот с этой папкой», — и кивнул на нее. Старик побелел. «30876—30975», — только и сказал, встал, выудил папку из бумаг, сунул под мышку и уже в дверях — я-то был уверен, что он идет куда надо, он у нас за все отвечал — слышу, как он мне говорит: «Знаешь, я обсчитался, на самом деле, пенсия у меня завтрева». Выходит, он весь день накануне пересчитывал минуты, пока я за него наводил порядок в конторе.
Я пошел себе спокойно домой, а вечером является наш курьер, пьянчуга, и говорит: «Айда, старик помер». У меня в глазах почернело, я схватил со стола графин с водой и запустил в него и слышу, как чей-то чужой голос вопит: «А что ты ко мне-то пришел, я, что ли, его убил?» И страшнее всего — что это был мой голос, только хриплый от ярости; я скорчился на кровати, даже плакать не мог, пролежал так до утра и все думал, в чем я ошибся, потому что мой промах, конечно, был причиной всего. На другой день мне рассказали, что его нашли соседи, он умер скоропостижно, но болезнь, скрытая, точила его давно. Он снимал комнату в дешевом квартале, в кирпичном домике с крохотным палисадником, тут я и узнал, что грядки с морковью и петрушкой существовали на самом деле, только принадлежали не ему, а домовладелице. В комнате все было в порядке, старик умер в своей постели, рядом стоял таз с кучкой пепла, залитой водой, так что никаких следов бумаг не осталось. Я вернулся домой и тотчас уснул. Я чувствовал, что черта подведена. Проснулся я другим человеком, в ладу с собой; было утро, полное солнца, теплое, пахло свежим сеном. И я уже знал, что переменю жизнь. И вот мы здесь, я и Орлофф. Антония пытливо взглянула на него: «А скажите, ну, положим, вы знали, что перемените жизнь, но почему именно так, а не иначе?»
«Ты смотришь в корень. Действительно, тут есть подоплека, но она относится уже к моей новой, с позволения сказать, жизни».
Конец фразы перекрыло тяжелое урчание мотора. Антония насторожилась, встала с земли и поняла, что они обосновались под боком у шоссе. Машины не было видно, но Антония знала, что это грузовик, один из пяти огромных, грязных самосвалов, от которых дрожали стекла, когда они валили через весь город к карьеру, направляясь из-под Лайны, со стройки, за щебнем. Скорее угадав, чем почуяв сизую солярочную гарь, она огляделась и увидела, что смеркается. Орлофф, казалось, спал стоя, с закрытыми глазами, с поникшей головой. Она провела рукой по обожженным солнцем голеням; нагибаясь, она чувствовала изучающий мужской взгляд — давнее ощущение, которое так блаженно воскресало в ней, — и сами собой медлили руки, отряхивая землю, листья и траву с платья, с юной кожи. «Мне надо идти, поздно, как это я не заметила…»
Человек пошел первым, Антония с трудом догнала его, запыхавшись, прижимая руки к груди, повторяя: «Нет, подумать только, как поздно». Он повернул к ней лицо: «Испугалась?» Она небрежно махнула рукой: «Чего мне пугаться, просто засиделась, потеряла счет времени, вот и все». На самом деле она лгала, страх просочился в нее вместе с ревом машины, вернувшим ее к действительности, но она не хотела признаваться, и это желание оказалось сильнее страха. Чтобы перевести разговор, она быстро спросила: «Так какая же подоплека, какая?» Человек, казалось, поверил в искренность ее любопытства и отвечал: «Может быть, и раньше что-то происходило, я просто не замечал. Не было мне это открыто. Вообще нам каждый день несет столько всего, а спроси нас — мы не ответим даже, что это было — что-то стоящее или так».
Антония посмотрела на него искоса, «опять его заносит», но он ничего не заметил, скрытый засаленным бортом шляпы, шагал спокойно, заложив руки за спину, опустив подбородок на грудь. «Я тебе сказал про моего прадеда, что он был коновал. Он чувствовал лошадей и лечил их. Я думаю, это оттого, что он открыл — как, одному богу известно, — открыл, что он их чувствует и может лечить. Так же, как некоторые чувствуют, в каком месте надо рыть колодец». Антония перебила: «Разве такое бывает?» — «Бывает, есть такие люди, которые странствуют по свету, и, если их просят, они показывают, где можно докопаться до хорошей воды. Но это, Антония, я говорю про тех, кто нашел себя, кому открылось, сразу или не сразу, на что они способны. Кому дано искать воду, кому — пользовать лошадей. Главное — понять, что в тебе есть, пусть даже совсем поздно».
Человек говорил осень серьезно, и Антония судорожно искала — своим умом, привыкшим к другим меркам, — где кроется подвох и где доля правды в его словах, произносимых так просто и твердо. Она чувствовала себя на пороге редкостного испытания и ждала, затаив дух. До сих пор она даже не пыталась разобраться, чем взял ее этот человек — нелепый, но подкупающе простой и уверенный в том, что живет как надо. Почему она так безотчетно вступила вслед за ним на незнакомый и таящий угрозу путь? Почему не отпугнула ее с самого начала их странная встреча в саду? И вот теперь, когда она меньше всего ждала, он, кажется, собирался посвятить ее во что-то, что грозит сдвинуть ее привычные представления и дать взамен другие — лучше ли, удобнее ли, она не знала. Тем временем он продолжал: «Так вот, я просто стал жить со вниманием. Захватывающее чувство — отмечать, сколько раньше пропускал и сколько теперь видишь и понимаешь, и только оттого, что больше не скользишь мимо вещей взглядом и мыслью. Это очень простая истина, что каждый человек не случайно живет на свете, потому-то ее и не берут в расчет. На свете много, бесконечно много всего, что тебя не касается, что проходит стороной, как если бы тебя не было вовсе. Но есть, как бы это сказать, есть какие-то вещи, которые существуют, которые происходят по твоей милости и для тебя. Надо только их искать, а главное — находить, они твои. Это знаки, они подтверждают, что ты живешь».
«Да, да, но при чем здесь вы и это самое ваше занятие лошадьми?»
«То, о чем я сейчас говорю, это все я узнал и понял с тех пор, как вернулся к лошадям. Прадед — прадедом, у него был дар. Был дар, и он им пользовался, как пользуются своим чутьем искатели воды. Я — другое дело. Это он занимался лошадьми, а я, — он осекся, вскинул на Антонию взгляд, отчаянный и беззащитный, — я сам — лошадь».
Она смотрела на него во все глаза, что же теперь — смеяться или спасаться бегством? — смотрела и не решалась ни на то, ни на другое, он сказал что-то несусветное — и убедил ее. Скажи он что угодно, ощущение осталось бы тем же: что это правда и ей можно верить. И если бы она была честна со своими чувствами до конца, она бы ответила: «Да, я знаю, я верю тебе, в самом деле, когда ты смотришь на меня так, твоими глазами как будто смотрит Орлофф, и я не удивляюсь, что ты назвал мое имя тогда, в саду, это Орлофф подслушал его, когда заходил за мной в дом». Но она не рискнула или не успела ответить, потому что он добавил: «Это надо понимать почти в том же смысле, в каком человека вообще сравнивают с собакой или там с мышью…»
«Или с петухом», — подхватила Антония, отодвигая от себя ошеломление первой минуты.
«С петухом, пожалуйста, если угодно. Я сказал «почти» в том же смысле, потому что на самом деле тут другое. Я должен жить среди лошадей, жить одной с ними жизнью, это мое. Существует некая сила, только им данная природой, сила, которая есть и во мне. Может быть, она и еще в ком-то есть, но надо, чтобы они отдавали себе в этом отчет. Сила лошади, голубя, жука, змеи, гусеницы — она есть и в человеке, но если он не сознает ее, сила спит, а человек живет на свете, как пришелец, как морская рыба в пресной воде, томится, а отчего не знает». Они подошли к домам так близко, что вступили в зону кухонных и корытных запахов, кастрюльного перезвона, уже совсем стемнело, и огни окон разбросали вокруг неподвижные желтые дорожки. Она остановила его, тронув за плечо. «Мы пришли, не знаю, благодарить ли мне вас. Все же я бы хотела услышать и что-то, — она хотела сказать «больше похожее на правду», но вовремя удержалась, — что-нибудь нормальное, хотя бы почему это ваше прозрение, насчет лошадей, случилось сразу после той истории со старичком из архива?»