С Новым годом! (сборник)
Шрифт:
Вот и пришлось друзей и соседей звать — тех самых, с которыми годами лишь в лифте пересекались да головами кивали в знак приветствия. Собрались, сказку про волшебную шишку рассказали. Пока пересаживали малышей по отдельным горшочкам, стол накрывали да шампанское разливали, только и разговоров было — как они весной соседний пустырь этими ёлочками засадят, все вместе.
Может, кто потом и откажется, дела найдутся — да это уже совсем другая сказка будет. А пока что в их доме, среди бела дня, пахнет хвоей и мандаринами, а за окном — самый обычный, ничем не примечательный зимний вечер. Но почему-то кажется, что он самый волшебный за последние много-много лет.
Горгон и вечность
Его звали Горгон, в честь какой-то мифической твари, которую его хозяин, Максим, считал невероятно крутой. Но ещё в раннем детстве, попытавшись познакомиться на даче с одним кринжовым летающим персонажем, Горгон сделал вывод, что все мифические твари — жуткие одиночки. И теперь, на третьем году жизни, он понимал их как никто.
Максим пропал стремительно, перед уходом нацепив на него электронный ошейник, который дружелюбно пискнул, синхронизируясь с системой «Умный дом». Ошейник был стильным, чёрным, с крошечным синим светодиодом, но Горгону казалось, что это ошейник-предатель, последнее звено в цепи его заточения. Не любил он его, в общем.
— Не скучай тут без меня. Я всего на пять дней, босс, — бросил Макс, звеня ключами. — У тебя тут всё есть, не пропадёшь.
Дверь захлопнулась. Горгон остался сидеть посреди прихожей, слушая, как затихает за дверью лифт — этот металлический ящик, увозивший самое главное. Потом наступила тишина. Не обычная, дневная, наполненная отдаленными звуками жизни, а абсолютная, какая-то окончательная, будто мир выключили, а его забыли в паузе между кадрами.
«Умный дом» работал безупречно и душераздирающе бездушно. Рано утром автокормушка с шипением, похожим на змеиное, выдавала порцию хрустящих звёздочек. Ближе к обеду включалась арома-лампа с «запахом утра в сосновом лесу», который Горгон ненавидел истово и люто — пахло, как будто в квартире горела ёлка, и не в новогоднем, а в самом буквальном смысле. Вслед за ней начинала журчать поилка, приглашая восполнить водный дефицит. После каждого посещения срабатывал автогоршок, с гулким всхлипом забирая, перерабатывая и упаковывая в мешочки продукты его жизнедеятельности, тем самый методично уничтожая самый след его существования. Были в доме и чесалки, и интерактивные мыши, гоняющие по полу с идиотским писком, и даже телевизор, который вечером в одно и то же время включал видео птиц в дикой природе, от которого хотелось рвать обои — не от охотничьего инстинкта, а от безысходности.
Всё было, а того, ради чего жить хотелось, не было. Родного голоса, зовущего к завтраку: «Ну что, Гога, пора подкрепиться?». Тёплой руки, правильно чешущей за ухом — именно там, где надо. Тяжёлых шагов, от которых чуть вибрировал пол, и громкого, фальшивого пения в душе, от которого уши Горгона дёргались сразу в трёх направлениях.
Первый день, несмотря на тягостное предчувствие, Горгон терпеливо ждал. Максим всегда возвращался после вечерней порции сухого корма. Всегда — но не в этот раз. Автокормушка уже выдала ужин, щёлкнула, погасла её лампочка, а дверь не открылась. И в этот момент Горгон понял, что его предали.
Он прикипел к коврику в прихожей, — с жёстким, плотным ворсом, похожим на обувную щётку, — созданному специально для того, чтобы яростно точить на нём сабельно-острые когти. Горгон и точил, раз за разом, раз за разом, пытаясь избавиться от гнетущей тоски, заполняющей его маленькое звериное сердце.
С наступлением ночи эта неказистая психотерапия перестала работать — тревога, тёмная и липкая, затопила всё существо Горгона, поднялась из самого сердца к горлу, и он закричал, обращая свой тоскливый зов в безразличный мир за дверью, поглотивший его человека.
Ночь он провёл в поисках щели, зазора, куда мог провалиться Максим. Горгон облазил каждый угол, тыкался носом в двери шкафов, открывал их лапами, обнюхивал тайные пространства, пахнущие им, Максом, родным, самым важным. В одной из дальних кладовок он наткнулся на Домового, мерцающего призрачным, слабым светом, словно догорающая угольная искра. Они не были дружны, но и не враждовали — жили, соблюдая нейтралитет и не заходя на территорию друг друга, как две разные державы, разделённые невидимой границей. Сейчас Горгон искренне обрадовался и этой лядащей живой душе, сунул было нос, чтобы поздороваться, но Домовой яростно зашипел, сверкнув глазами-угольками, и выставил его вон, пробормотав что-то про «несанкционированное вторжение на суверенную территорию».
Потом кот долго сидел перед холодильником, который то молчал, то тихо рокотал, словно ворчал во сне, но не открывался, как обычно, испуская яркий свет, сулящий кусочек чего-то вкусного и запретного. Горгон даже попробовал нажать лапой на ручку, подражая Максу, — увы, безуспешно. Холодильник хранил ледяное безразличие.
В привычном, изученном до мелочей мире безнадёжно сломалось что-то важное. Осязаемая реальность дала трещину, сквозь которую просачивался стылый ветер одиночества.
Под утро Горгон сел перед входной дверью и завыл. В этом долгом, тоскливом звуке звучала вся боль его покинутого мира. Он рыдал так отчаянно, что его услышали даже сути, живущие в сыром подвале под домом, и на мгновение затихли, прислушиваясь к этой животной тоске. Но Макс не услышал. Макс не пришёл. Дверь оставалась немой и недвижимой, как каменная плита саркофага.
Ко второму дню одиночество стало физическим. Оно повисло на нём тяжёлым, невидимым плащом, сотканным из тишины и пустоты, мешало двигаться, давило на плечи. Кот перестал играть с мячиками, загнал под диван, с глаз долой, жужжащих мышей, воняющих пластиком. Всё стало глупым и бесполезным. Звёздочки в миске оставались нетронутыми до вечера. Он только пил, да и то потому, что жажда была сильнее апатии.
На третий день умерло время. Понятия «утро», «день», «вечер» смешались в липкую серую массу, похожую на просроченный паштет. От этого протухшего времени тошнило точно так же, как от комка шерсти, застрявшего в желудке. Даже солнечные зайчики, обычно танцующие на полу, казались теперь блёклыми и безрадостными.
Горгон лежал на подоконнике в гостиной, прижавшись сухим носом к холодному стеклу. За окном продолжалась чужая жизнь. Люди несли ёлки, пакеты со вкусной добычей, смеялись, обнимались. Мигали гирлянды. Для всех — там, внизу — время текло, бежало, летело, и они тоже куда-то спешили, готовились к чему-то, ждали кого-то или возвращались домой, в родную стаю. Для Горгона всё застыло. Он был не в потоке, а в стеклянной ловушке, из которой без интереса наблюдал за чужой радостью.
За окном зажглись фонари, засуетились у подъездов чужие машины, люди разбежались по своим квартирам, и наступила ночь. Она накрыла город тёмным пледом, уравняв всех в глубоком сне без сновидений. Но Горгон не спал. Он продолжил лежать на подоконнике — безразличный, вялый, оставленный.
К четвертому дню он перестал реагировать на щелчки и пищание умных приборов. Автокормушка, озадаченная нетронутым пайком, выдала двойную порцию. Звёздочки, сухо шелестя, просыпались из переполненной миски на пол и, отскакивая от мраморной плитки, разлетелись по всей кухне. Горгон, проходя мимо, без интереса посмотрел на творящееся безобразие и брезгливо дёрнул лапой. Домовой сердито провыл что-то осуждающее из своей кладовки.
Мир Горгона сжался до размеров подоконника. Он спал — точнее, то и дело впадал в тусклую дремоту, просыпался, видел за окном смену дня и ночи и снова проваливался в вязкий сон, надеясь, что он будет последним. Горгон умирал не от голода и жажды, а от невыносимой, космической пустоты в мире, где не осталось его стаи.
Пятый день был кануном Нового года. Стемнело рано. За окном начался праздник. Взрывались хлопушки, по улицам бродили толпы весёлых людей, обнимались, хохотали, их голоса звучали всё громче, а в небе, пробивая снежную пелену, расцветали огненные букеты громогласных фейерверков.
Раньше, услышав этот жуткий шум, Горгон бы уже забился в самый тёмный шкаф и возмущённо орал бы оттуда, требуя, чтобы немедленно прекратили безобразие и вернули тишину, пригодную для достойного сна. Но сейчас он продолжил апатично лежать на подоконнике, будто его приклеили к холодному стеклу. Фейерверки ярко сияли, треща и вспыхивая новыми узорами, а потом осыпались долго тающими искрами, напоминая Горгону огромный одуванчик, в который он неосторожно воткнулся носом однажды на даче. Вспомнив о его щекотных «парашютиках», Горгон громко и безучастно чихнул. В этот момент одна из огненных искр, отлетевшая от своего «цветка», на мгновение заплясала в воздухе перед его окном, будто волшебная фея, заглянувшая проведать затворника — и угасла, как надежда о новом лете, о даче, о жизни с Максом. За стеклом осталась лишь бархатная тьма, и только призрачный след на сетчатке напоминал о несостоявшемся чуде.