Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сад, Фурье, Лойола

Барт Ролан

Шрифт:

Подсчет удовольствия

Движущая сила всякой фурьеристской конструкции (и всякой комбинации) — не справедливость, равенство, свобода и т. д., но удовольствие. Фурьеризм есть радикальный эвдемонизм. Фурьеристское удовольствие (называемое позитивным удовольствием) очень легко определить: это чувственное удовольствие: «свобода любви, дорогая бонна, беззаботность и прочие наслаждения, о которых Цивилизованные даже не мечтают вожделеть, так как философия приучает их считать пороком желание подлинных благ»7. Фурьеристская чувственность является преимущественно оральной. Конечно же, два равновеликих источника удовольствия — это Любовь и Питание, непрестанно ставящиеся в параллель; но если Фурье отстаивает эротическую свободу, то он не описывает ее чувственно; а вот фантазмы питания любовно и подробно смакуются (компоты, мирлитоны, дыни, груши, лимонады); и сама речь Фурье чувственна, она движется в словоизлиянии, энтузиазме, обилии слов, словесном гурманстве (неологизм представляет собой эротический акт, вот почему он неминуемо восстанавливает против себя цензуру педантов).

Это фурьеристское удовольствие удобно, оно как бы вырезается: будучи без труда изолированным из причудливого вороха причин, следствий, ценностей, протоколов, привычек, алиби, оно повсюду представляет себя в самодовлеющей чистоте: мания (пяткочесателя, пожирателя мерзостей, старого сентиментального пупсика) всегда улавливается только через удовольствие, которое она доставляет партнерам, а удовольствие это никогда не сопровождается другими образами (смехотворностью, неудобством, трудностями); словом, никакая метонимия не связывает его: удовольствие есть то, что оно есть, и ничего более. Эмблематической церемонией этого разреза можно считать оргию в музее: она состоит попросту в эксгибиции желанного, «сеанс, где знатные влюбленные обнажают то, что у них наиболее замечательного. Так, женщина, у которой прекрасна только грудь, выставляет лишь грудь и надевает юбку и чулки…» (не будем комментировать достаточно очевидный фетишистский характер музейного обрамления; поскольку намерение Фурье было не аналитическим, но лишь этическим, ему не было дела до тоги, чтобы воспринимать фетишизм в символической и редукционистской конструкции: это попросту мания наряду с другими, а не выше или ниже их).

В фурьеристское удовольствие не проникает никакое зло: оно не интегрирует в себя — в отличие от садизма — раздражение, но, наоборот, «выпаривает» его; его дискурс — дискурс «обобщенной благожелательности»: к примеру, в войнах любви (игра и театр) из деликатности, чтобы никого не сердить, не отнимают знамен и не берут в плен вождей. Однако же, если в Гармонии вам доведется пострадать, то все общество постарается заглушить это страдание: если у вас любовное фиаско, если вас выпроводила женщина, то Вакханки, Авантюристки и другие корпорации удовольствия окружат вас и уведут за собой, сразу же стирая последствия обмана, жертвой которого вы стали (Фурье говорит, что эти корпорации занимаются филантропией). Но если у вас мания докучать людям? Надо ли ей потворствовать? Удовольствие докучать людям объясняется закупоркой; но вот, Гармония раскупорит страсти, и садизм рассосется: г-жа Строганова имела зловредную привычку мучить свою прекрасную крепостную, протыкая ей грудь булавками; на самом деле, это была ответная страсть: г-жа Строганова была влюблена в свою жертву, сама об этом не зная: Гармония, разрешая сапфическую любовь и благоприятствуя ей, избавила бы г-жу Строганову от садизма. И все-таки есть и последняя угроза: сытость; как поддержать удовольствие? «Как сделать так, чтобы ваш аппетит непрестанно возобновлялся? Вот в чем секрет гармонийской политики». Этот секрет является двояким: с одной стороны, изменить породу и, благодаря общим благодеяниям общественного строя (основа еды — мясо и фрукты, почти без хлеба), сформировать физиологически более сильных людей, способных к возобновлению удовольствий, способных быстрее переваривать пищу, чаще голодать; с другой же стороны, непрестанно варьировать удовольствия (никогда не уделять одному и тому же занятию более двух часов), и все эти последовательные удовольствия превращать в одно непрерывное.

Итак, вот одно-единственное торжествующее удовольствие, и оно царит над всем. У удовольствия нет меры, оно не подвержено количественному исчислению, его существо — чрезмерность («Наша вина не в том, чтобы, как полагали, желать слишком много, но в том, чтобы желать слишком мало…»); чрезмерность и есть мера: «ощущение» зависит от удовольствия: «Лишение необходимого чувственного притупляет ощущение», и «полное удовлетворение материального — единственное средство возвысить ощущение»; таков контр-фрейдизм: «ощущение» — это не сублимирующая трансформация нехватки, но, напротив, паническое излияние переполнения. Удовольствие покоряет Смерть (в другой жизни удовольствия будут чувственными), это Федератор, тот, кто осуществляет солидарность между живыми ш мертвыми (счастье умерших начнется только вместе со счастьем живых, так как одни должны каким-то образом ждать других: счастливых мертвых не будет, пока живые не будут счастливы: это взгляд такого благородства, такого «милосердия», на какое не отважилась ни одна религиозная эсхатология). Наконец, удовольствие есть непреходящий принцип социальной организации: либо негативно — оно побуждает нас порицать всякое, даже прогрессистское общество, которое о нем забывает (так, опыт Оуэна в коммуне Нью-Ламарк изобличается как «чересчур суровый», потому что члены этого общества ходят босиком); либо позитивно — удовольствия объявляются государственными делами (удовольствия, а не досуги: именно это — по счастью — отделяет фурьеристскую Гармонию от современного государства, где благочестивая организация досугов сочетается с безжалостной цензурой удовольствий); удовольствие фактически принадлежит к сфере расчета, операции, являющейся для Фурье высшей формой социальной организации и социального устройства; этот расчет представляет собой даже расчет всей теории общества, практика которой заключается в том, чтобы трансформировать труд в удовольствие (а не прекращать труд ради удовольствия): шлагбаум, противопоставляющий при Цивилизации труд удовольствию, падает, происходит парадигматическое обрушивание, философская конверсия нечистого в привлекательное (мы будем платить налоги «с таким усердием, которое прилагает мать, погруженная в нечистые, но привлекательные заботы, каких требует ее младенец»), и само удовольствие становится меновой стоимостью, потому что Гармония признает и почитает под именем Ангеликата коллективную проституцию: это как бы энергетическая монада Гармонии, обеспечивающая мощь и протяженность для движения общества.

Поскольку удовольствие Уникально, обнаруживать удовольствие — задача сама по себе уникальная: Фурье здесь выступает один против всех (особенно против всех Философов, против всех Библиотек), он один наделен разумом, и разум этот — сам по себе единственное, чего следует желать: «Разве не желательно, чтобы я один обладал разумом против всех?» Из-за Уникального происходит «пожарный» характер удовольствия: разговор об удовольствии жжет, леденит, страшит: сколько раз говорилось о смертельной скованности, которую принесло слишком резкое обнаружение удовольствия! Сколько предосторожностей, подготовительных формул письма! Фурье ощущает своего рода профилактическую обязанность холода (впрочем, плохо соблюдаемую: он воображает, будто его «расчеты» скучны, и успокаивает читателей, — а ведь расчеты эти восхитительны); отсюда непрестанная сдержанность дискурса: «боясь, что я открою вам безмерность этих удовольствий, я рассуждал лишь о… и т. д.»: дискурс Фурье всегда бывает лишь пропедевтическим, настолько жгуче-роскошен его объект, его центр8; артикулированный через удовольствие, мир Гармонии ослепителен.

Поле необходимости есть Политическое; поле Желания есть то, что Фурье называет Доместическим. Фурье избрал Доместическое против Политического, он разработал домашнюю утопию (а может ли быть утопия чем-либо иным? Может ли утопия когда-либо быть политической? Разве политика не такова: все языки минус один, язык Желания? В мае 1968 г. одной из групп, спонтанно складывавшихся в Сорбонне, предложили изучать Домашнюю Утопию — очевидно, имелся в виду Фурье; на что было отвечено, что это выражение слишком «изысканно», а стало быть, «буржуазно»; политическое есть то, что препятствует желанию, за исключением тех случаев, когда оно возвращается в желание в форме невроза: политический невроз, или, точнее говоря, невроз политизации).

Деньги способствуют счастью

В Гармонии богатство не только сохраняется, но еще и увеличивается, оно вступает в игру счастливых метафор, наделяя фурьеристские демонстрации то церемониальным блеском драгоценных камней («капля алмаза в лучезарном треугольнике», орден за святость в любви, т. е. за всеобщую проституцию), то скромностью, исчисляемой в су («20 су Расину за его трагедию „Федра“»; правда, эта сумма приумножена всеми кантонами, решившими почтить драматурга); сами операции, связанные с деньгами, также являются мотивами для приятной игры: эта игра в войне любви состоит в искуплении (выкупе) пленных. Деньги причастны сиянию удовольствия («Органы чувств не могут по-настоящему вознестись в небо без посредства денег»): деньги желанны, как это было в прекрасную эпоху цивилизованной коррупции, а пройдя эту эпоху, они увековечиваются на правах роскошного и «неподкупного» фантазма.

Любопытным образом отделенные от коммерции, от обмена, от экономики, фурьеристские деньги представляют собой аналогический (поэтический) металл, шифр счастья. Их возвышение, очевидно, представляет собой некий встречный прием: именно потому, что вся Философия (цивилизованная) осуждала деньги, Фурье, разрушитель Философии и критик Цивилизации, реабилитирует деньги; любовь к богатствам была пейоративным9 топосом (ценой постоянного лицемерия: Сенека, владевший восьмьюдесятью миллионами сестерциев, объявлял, что от богатств следует немедленно избавиться), Фурье обращает презрение в хвалу10: свадьба, например, представляет собой смехотворную церемонию11, за исключением того, когда мужчина женится на очень богатой женщине; вот тогда-то уместно и возрадоваться; что касается денег, то все как будто бы мыслится, имея в виду контрдискурс, в полном смысле слова скандальный по сравнению с литературными увещеваниями: «Ищите же подвижные богатства, золото, серебро, металлические ценности, драгоценные камни и предметы роскоши, презираемые философами»12.

Однако же этот факт дискурса не является риторическим: он обладает такой языковой энергией, которая опрокидывает дискурс в письмо; на этом факте основана значительная трансгрессия, которая настраивает против себя весь мир: христиан, марксистов, фрейдистов, для которых деньги продолжают быть проклятой материей, фетишем, экскрементами: кто осмелится защитить деньги? Не существует дискурса, с каким деньги были бы совместимы. Из-за того, что Фурье абсолютно одинок (он не нашел бы среди своих собратьев, «литературных агитаторов», ни одного сторонника этой «мании»), фурьеристская трансгрессия обнажает наиболее тайный пункт цивилизованного сознания. Фурье превозносил деньги, потому что для него образ счастья по праву ассоциировался с образом жизни богачей: сегодня это скандальный взгляд, даже по мнению самих миллионеров, порицающих всякое удовольствие, стимулируемое буржуазной моделью. Как известно, метонимия (зараза) является причиной Заблуждения (религии); радикальный материализм Фурье чрезвычайно дорожит постоянным и бдительным отказом от всяческих метонимий. С точки зрения этого материализма, деньги — не проводник болезни, но лишь сухой и чистый элемент комбинаторики, подлежащей новому упорядочиванию.

Изобретатель, а не писатель

Чтобы переделать мир (включая Природу), Фурье мобилизовал: нетерпимость (нетерпимость Цивилизации), форму (классификацию), меру (удовольствие), воображение («сцену»), дискурс (свою книгу). Все это достаточно хорошо определяет действие означающего — или означающее в действии. Это действие способствует непрестанному прочтению ослепительной нехватки, нехватки науки и политики, т. е. означаемого13. То, чего не хватает для Фурье (впрочем, намеренно), в свою очередь, обозначает то, чего недостает нам самим, когда мы отвергаем Фурье: иронизировать над Фурье — на каких бы справедливых основаниях это ни происходило с точки зрения науки — всегда значит цензурировать означающее. Политика и Доместика (так называется система Фурье)14, наука и утопия, марксизм и фурьеризм подобны двум сеткам, петли в которых не совпадают друг с другом. С одной стороны, через петли Фурье проходит вся наука, которую усваивает и развивает Маркс; с политической точки зрения (и особенно после того, как Маркс сумел дать несмываемое имя недочетам фурьеризма), Фурье совершенно посторонний: он стоит в стороне от реальности и аморален. Но через другую сетку проходит удовольствие, которое Фурье усваивает15. Желание и Потребность «пропускают» друг друга, как если бы две сетки, по-разному друг на друга накладываясь, играли в «ладошки». Между тем отношения Желания и Потребности образуют не дополнение друг к другу (если бы они вкладывались друг в друга, все было бы превосходно), но приложение: каждое является чрезмерностью для другого. А вот чрезмерность как раз ничего не пропускает. К примеру, с позиции сегодняшнего дня (т. е. после Маркса) политическое является необходимым слабительным; Фурье — ребенок, не желающий принимать слабительное и отрыгивающий его.

Рвота политического есть то, что Фурье называет Изобретением. Фурьеристское изобретение («Что касается меня, то я изобретатель, а не оратор») имеет в виду абсолютно новое, то, о чем никогда еще не говорили. Правило изобретения есть правило отказа: сомневаться абсолютно (гораздо больше, чем Декарт, который, по мнению Фурье, всегда пользовался сомнением лишь частично и смещенным образом), находиться в оппозиции ко всему, что было сделано, рассуждать только о том, о чем еще не рассуждали, отдаляться от «литературных агитаторов», от людей Книги, превозносить то, что Мнение считает невозможным. В сущности, на этом чисто структурном основании (древнее/новое) и в силу простого ограничения дискурса (говорить лишь о том, о чем речей еще не было) Фурье замалчивает политическое. Фурьеристское изобретение — это факт письма, развертывание означающего. Эти слова должны пониматься в смысле эпохи модерна: Фурье добровольно отказывается быть писателем, т. e. уполномоченным распорядителем «благописания», литературы, тем, кто одобряет декоративный союз и, стало быть, основополагающее разделение между фоном и формой; утверждая, что он — изобретатель («Я не писатель, а изобретатель»), он доходит до границы смысла, который мы сегодня называем Текстом. Может быть, вслед за Фурье, нам необходимо отныне называться изобретателями (а не писателями и не философами), теми, кто выявляет новые формулы, и тем самым, фрагментами, беспредельно и подробно, инвестирует пространство означающего.

Поделиться с друзьями: