Саломея
Шрифт:
— Когда привезут к тебе этого Эрнеста на допрос… Заметь, я не говорю «если», я говорю — «когда», ибо такие Эрнесты всегда свой путь заканчивают в нашей скромной обители. Какую степень ты применишь к нему, третью или третью с элементами четвёртой?
— А я личное с работой не мешаю, — с тихой твёрдостью отвечал Прокопов, — что папа нуар велит, то и применю.
Доктор слушал из-за ширмы их разговор. Он давно и вымыл руки и обтёр полотенцем. Но отчего-то не хотелось к ним идти.
После рассказанной Аксёлем истории и осмотра поломанной герцогской игрушки собственная старая рана Ван Геделе отчего-то просочилась капельками крови. Хотя, казалось бы, эту рану давно закрыл толстый и прочный рубец и могила Лючии заросла травой.
«Кровь моего разбитого сердца давно ушла в землю и проросла травой, которую щиплют твои кони…»
15. Перстень господина Тофана
Все птички на стенах цвингера были раскрашены, художница Ксавье и Оса тряпками растушевывали на птичьих боках последние прозрачные тени. Погода за окном стояла пасмурная, но золото и краски на стенах всё равно играли столь задорно, что делалось чуть радостнее и легче, даже в тёмный день.
Оса наконец-то увидела обер-гофмаршала. Пока художницы работали, хозяин кабинета явился, совершенно бесшумно, откинул рогожу с бюро и вытянул из ящика гору писем. Потом постелил на кресло платок — кружевной отрез размером с добрую младенческую пелёнку — и уселся читать. На художниц он и не глядел, как будто их не было.
Зато Оса глядела. Красавец оказался так себе — маленький, бледный, и видно, что злой и уставший бесконечно, до седьмого неба. Он даже носом клевал над своими письмами. Что там маменька видела в нём? Такого хотелось разве что пожалеть, но не восхищаться.
Приоткрылась дверь, в щель просунулись две головы, одна над другой. Юнгер-дюк Карл Эрнест и его курляндский дядька.
— Аделинхен, ты тут! — радостно возгласил мальчишка, вбегая в кабинет. Увидел в кресле обер-гофмаршала: — А, привет, Рене!
Гофмаршал Рене поднял глаза от писем.
— Доброе утро, светлейшее высочество. Ваш кнутик снова с вами?
— А как же! Мне его починили! — мальчик с гордостью предъявил болтающийся на поясе крошечный кнутик, рядом с рогаткой и шпажкой.
— Лупите им придворных? — догадалась Оса.
— Не всех, по некоторым ну никак не попасть, — сознался юнгер-дюк, кося на гофмаршала хитрым глазом. — Уворачиваются.
— Он правда лупит придворных? — спросила Оса у Аделины.
Но ответил за художницу мрачный обер-гофмаршал:
— Правда. Ещё один вопрос — и отправишься к папеньке.
Он не уточнил куда, домой или в крепость, и Оса благоразумно умолкла.
— Аделинхен! — позвал Карл Эрнест, запрокинув голову к стоящей на стремянке художнице. — Едем кататься! С нами в санях, заведёшь знакомства. С нами недоросли едут, менгденские и юсуповские, все неженаты. А Оску к карлам посадим…
Дядька в дверях сделал круглые глаза.
— Да вы сутенёр, ваше высочество, — криво усмехнулся Лёвенвольд, продолжая перелистывать почту. — Нет, художницу я вам не отдам. У неё сегодня последний день, расчёт, так что пускай остаётся в кабинете со мною, благо я тоже неженат. Забирайте подмастерье и посадите её к карлам. И поскорее — вы, дети, утомляете меня безмерно. Берите девчонку, моя светлость, и ступайте уже, скорее, скорее.
Аделина со стремянки кивнула Осе, мол, иди, и только напомнила Карлу Эрнесту:
— Вы должны вернуть её к вечеру, ваша светлость.
— А то! — Карл Эрнест, как настоящий кавалер, помог Осе выпутаться из фартука, и за руку увёл её за собой. Дядька поклонился и тоже сбежал, прикрыв дверь.
Шаги их стихли в коридоре. Аделина продолжала размазывать тени тряпкой, не говоря ни слова. Ведь капризный начальник её был, судя по всему, не в духе.
— Не выношу детишек! — Лёвенвольд вытянул из-за пазухи золочёные очочки и нацепил на нос. — Сразу сделалось легче дышать. Ты ведь закончишь сегодня?
— Непременно, ваше сиятельство, — отозвалась Аделина с высоты. — Два часа, три, и закончу.
Лёвенвольд чихнул в своих пыльных письмах и бесшумно и деликатно высморкался уже в следующий платок, полупрозрачный и с монограммой.
— Сегодня я рассчитал твою Дусю Крысину, — сказал он, не поднимая глаз, весь в шуршащих листах, как дитя в капусте. — Она меня умоляла рассчитать и тебя, чтобы вы могли уехать, ночью, в одной карете. Она просила рассчитать тебя сегодня… — И вдруг прибавил, всё ещё совсем без выражения: — Я ненавижу тебя, Аделина Ксавье. Я ненавижу тебя и завидую.
— И напрасно, — в тон ему ответила с лестницы Аделина. — Я не поеду с Дусей. Доктор Ван Геделе сделал мне предложение, и я, наверное, приму. Я люблю его, а Дусю — вовсе нет.
— Дура, — фыркнул Лёвенвольд. — Мало тебе нарисованной клетки. Захотела в настоящую?
— Мы условились с доктором, — похвасталась Аделина с торжеством в голосе, — что нотариус Банцель составит для нас брачный договор. И мы распишем в договоре, что брак наш равный и никто никому не хозяин. Право работать и собственные средства. Или лучше Липмана о таком попросить, как вы думаете, ваше сиятельство?
Лёвенвольд поднял голову от писем, сдвинул очки на самый кончик носа, так, что тот порозовел.
— Так можно было? — в голосе его переплелись восхищение и ирония. — Но Липман лучше, да. Я напишу ему про тебя записку, чтобы он точно не отказал. Змея, змея Аделина Ксавье! Лисица! Ненавижу!..
Оса набросила на плечи мальчишечий тулупчик. Карлу Эрнесту дядька словно из ниоткуда подал подбитый мехом плащ, и втроём они сошли на крыльцо.
Персоны рассаживались по саням, да что там, почти уж расселись. Дымили дорожные печки, насморочно всхрапывали кони. Двор так и кишел лакеями, скороходами да и пресловутыми карлами. В самых первых санках надрывался оркестр, дудел и бренчал на морозе, приплясывая от усердия — как будто без этих танцев музыка замёрзла бы у них в волторнах и флейтах. Но Оса во все глаза уставилась на санки вторые, главные, царские. Царица в них была. Оса слышала, что царица болеет и выезжает редко, но сегодня она в своих царских санях — сидела.
Увы, придворный портретист Каравак совсем не владел художничьей магией превращать на портретах мордатых и угрюмых моделей в этаких симпатяг, пикантных и с изюминкой. Красивые модели у него выходили как яйца с глазами, а некрасивые — как есть. И царица на виденных Осой портретах была квадратна и носата. Оса сразу её узнала по тем портретам — длинный нос, брюзгливая скобка рта, подбородки друг на друге. Ну, и шапочка на ней была, с золотыми зубчиками, намёк на корону. В санках с царицей сидели глазастая дама и юноша, оба похожие лицом на принца Карла Эрнеста, словно скроенные с ним по одному лекалу. Оса даже вспомнила невольно козлят в кунсткамере пана Потоцкого, заспиртованных по мере взросления, сперва новорожденный козлёнок, потом трёхмесячный и, наконец, подрощенный козёл, так же и принцесса и принцы Бирон, словно иллюстрировали собою некую эволюцию.
А на запятках царских саней стоял такой господин — вот кого стоило бы рисовать и рисовать в альбоме. Смуглый, светло-черноглазый (так бывает, когда радужка словно дымным огнём подсвечена изнутри), в белой шубе из северного волка и в белой шляпе. Господин был демонски хорош. Очень похожий люцифер красовался когда-то в варшавском костёле, и ксёндз во злобе и в ревности велел вынести его из церкви на задний двор, уж больно красив. Оса в своё окно глядела на того выставленного в изгнание на двор люцифера, чёрного, искусительного, занесённого снегом — пышный снег на крылах его был совсем как эта белая шуба.