Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он раскрыл пыльную, в цепи опутанную книгу, откинул переплёт, тяжёлый, как маленький саркофаг, как дверка — но куда же? На пергаментных страничках всходило и заходило солнце, сменялись месяцы — генварь, февраль, март. Крошечные нарядные человечки возделывали поля, травили лисиц, красиво всходили на костёр. Ссорились, мирились, жили и умирали. То был календарь, часослов.

— Я это возьму.

Ван Геделе, как заворожённый, перелистывал и перелистывал эти чужие жизни, и нарядные смерти — под золочёными светилами в эмалево-синих небесах.

— Молодец, понимаешь, — похвалил Ушаков. — Бери. Герцог спрашивал про этот часослов, но слово моё — железо. Обещал тебе — бери. И едем на казнь — подоспеем как в оперу, ко второму акту.

Инквизитор повернулся на каблуках, легко, как фея — полы кафтана поднялись по кругу павлиньим хвостом, — и зацокал по анфиладе прочь, пританцовывая, игриво ударяя тростью по ножкам кресел.

Доктор взял со стола тяжёлый, пылью и библиотечной горечью пахнущий часослов. Прижал книгу к груди — грустно звякнули цепи. И пошёл за своим ужасным провожатым, ускоряя шаг — чтобы не злить его и вовремя поспеть в карету.

Всегда невзрачный и бледный, только в такие минуты он становился прекрасен. Николай Михайлович Хрущов ступал на эшафот, на свою сцену, выходил, сияя, как месяц из тумана, и высоким, поставленным, гипнотическим альтино зачитывал вины приговорённых преступников и следующее за ними наказание.

— По приговору и повелению ея величества императрикс Анны Иоанновны…

«Буду резать, буду бить».

Голос звенел и играл, трепетали подвитые буланые кудри, на миг становясь золотом, и рыбьи прозрачные глаза на мгновение загорались сапфиром. Минутное обаяние власти. Ведь, отчитав приговор, он отступал со сцены и снова делался невидим.

Несмотря на ранний час, площадь Сытная полна была народу. В столице давно не казнили публично, народ стосковался. Мещане располагались у эшафота целыми семьями, раскрывали баклажки с квасом, лупили заранее сваренные яички и ожидали. Мрачные офицеры стояли перед самой смертельной сценой, курили костяные трубочки, переглядывались понимающе. Два мясника со знанием дела обсуждали инструментарий профоса и схемы разделки туши. Душистая стайка то ли барышень, то ли гризеток щебечущим шепотом тоже со знанием дела наперебой припоминала недавнюю парижскую казнь, когда приговорённый был разорван четырьмя рысаками, и девушки вслух сокрушались, звеня браслетками, что в Петербурге им подобного не увидать. Даже на крышах толпились лакеи и горничные знатных господ, прибежавшие тайком от хозяев поглазеть на экзекуцию. Шептались, хихикали, обнимая каминные трубы. И белые птицы из шереметевской голубятни выстреливали, кувыркаясь, в синее утреннее небо.

Армейский оркестр играл: барабаны — озноб, зубовный стук ледяного лета, и флейты — зубная боль.

Профос Гурьянов, художник, эстет, нарядный, напудренный, в хрустящем замшевом фартуке, возвышался посреди эшафота, как престидижитатор посреди цирковой арены. Светлые глаза его сияли как день, и на губах играла победительная улыбка.

Солдаты утвердили на эшафоте колоду, чёрную от крови, наверное, ещё стрелецких и кикинских сподвижников. Два молодых помощника профоса, румяные, смазливые парни, раскладывали и протирали профосов инструментарий, и правда, на зависть мясникам, замечательный. Все щипчики, и иглы, и ноженки, и даже топор были у Гурьянова полированы, и все с перламутровыми ручками.

Гурьянов с торжеством оглянулся на приговорённых — да-да, растяпы в крепости опять осрамились. Доставили на эшафот калек. Изверги, криворукие росомахи… Министр, главный смертник, на ногах едва стоял, и бережно придерживал искалеченную руку. О, профаны! И прочие преступники были бледны, и с вывихнутыми суставами.

На краю площади стали две кареты, и видно было Гурьянову, как в одной из них посол Шетарди уже делает ехидные записи в своей книжечке для танцев — как дикие русские снова опозорились. А из другой кареты глядит орлино папа нуар, и видит, и знает, кто тут герой и умница, а кто недотёпы.

Хрущов закончил читать, отступил, и профос сделал знак солдатам. Те подняли, как куклу, первого фигуранта, и понесли на плаху. Сам он не шёл, не держали ноги. Но и не плакал, не бился, сухими глазами высматривал что-то поверх всех голов. Чёрная кровь уже промочила повязку на его губах и улыбкой проступила поверх бинтов — даже видавшему виды профосу стало не по себе. Ещё никто прежде не улыбался на эшафоте вот так.

— Моё божественное животное, Пиппо Спано.

— Кто это, Керуб?

— Конквистадор, совершеннейшее чудовище, последний из греческих богов, неистовый рыцарь с фрески Андреа дель Кастаньо. Ты похож на него, точная копия. Я видел список с той фрески, долго одержим был ею, и когда повстречал тебя, то сразу узнал. И ещё подумал тогда — нет, герои не умирают, и боги не умирают.

Герои не умирают, и боги не умирают. Та же площадь, и тот же палач, и та же колода. Я — это ты. Я прожил, повторил твою жизнь, дословно, до буквы, до точки. Я повторю твою смерть — пусть и не получится так же красиво стоять в декабрьской метели, когда белый снег переплетается с белыми прядями. Да, опий делает нас поэтами, пускай ненадолго. Я не могу красиво стоять, но ещё могу улыбаться — кровью, промочившей повязку.

Люди на площади, люди на крышах и светлоглазый красивый доктор возле инквизиторской кареты, держащий в руках, как младенца, ту самую книгу. Ту, где небеса, и жизни, и смерти. Прощай.

«И сияние обрушится вниз» — так ли он пел, модный пиита Столетов? Синее небо Истанбул-Богазы, с белыми птицами в нём, эмалевая мучительно-яркая радужка, золото и лазурь, невозможные, окаянные, в которые — наконец-то — падаешь навзничь.

И наконец-то тонешь.

— Вы болеете, и ваш патрон болеет. И мой патрон болеет, третий день возлежит с тряпкой на лбу.

Доктор Климт навестил болящего Цандера. Тот валялся в постели уже три месяца, после торжественного выпадения из-за ширмы в доме гофмаршала. Инфлюэнца постигла беднягу жесточайшая.

— Господам привольно болеть, на то они и господа, — проворчал Цандер, пока доктор лепил на грудь ему горячий компресс. — Что, они так и дуются друг на друга?

— Не разговаривают. Уж который месяц… — отчего-то усмехнулся доктор.

— Третий месяц, — уточнил тут же Цандер. — Из-за меня не разговаривают.

Из-за себя. И болеют — от того, наверное, что обоим совестно. Сегодня ведь казнь была, я не ходил, но мой коллега Ван Геделе был там, по его словам, это было растравительно. Благородные, образованные люди — министр, и лучший петербуржский архитектор, и другие, не менее достойные — и их порубили на куски на колоде, как животных. Мой Ван Геделе даже плакал. И государыня, говорят, плакала, когда подписывала тот приговор. А что толку? Герцог пал на колени и слёзно умолял, и она тотчас же сделалась бессильна. А что с тем дворецким, который дал первые, смертельные показания, ваш брат при крепости, вы, наверное, знаете?

— С Базилькой? — Цандер закашлялся. — Да что… Я не ведаю, каков вблизи калмыцкий парадиз, но в какой-то парадиз Базилька точно отправился. У ката в крепости шнурок есть шёлковый — как раз для таких путешествий.

Доктор взял посудину от компресса и слил воду из неё в цветок на окне.

— Господь с вами, вода горяча, завянет! — возмутился было Цандер и тут же спросил: — Выходит, наши патроны теперь враги?

— Да какие враги! Нет, и никогда не будут. То не первый труп между ними, я и вовсе не знаю, что мой господин Тофана должен такое сделать, чтобы его отказались простить. К слову, граф наконец-то передал вам ваш гонорар, пересчитайте, возможно, так вы поправитесь чуть быстрее.

Поделиться с друзьями: