Саломея
Шрифт:
— У нас, у лютеран, брак не есть таинство, — напомнил и герцог, — а значит, я смогу легко развестись.
А ведь Бинна твоя, мой друг, католичка, папская гадючка. Так ли? Но Лисавет не стала спорить, с неохотой вынула руку из его руки, села в кресло и гостя пригласила — садись. Он опустился не в кресло рядом, но на паркет у ног её. Выучен тёткой, дрессирован. Хорошо, что цесаревна благоразумно удалила слуг.
— Страшно мне, Яган, Иван мой Карлович, — призналась Лисавет совершенно искренне. — Мюних был на днях у меня, монастырём стращал. Мол, высуну нос — и тотчас меня в железа.
— Он всех пугает, этот муравьиный лев, — рассмеялся герцог, — пугает, да никому не страшно.
Но смех его прозвучал, как натянутая, рвущаяся ткань. Впрочем, он же ещё был болен, голос звучал с хрипотцой, и остро торчали скулы, и тени под глазами, глубочайшие, чернейшие, замазаны были кое-как белой пудрой.
— Мне страшно, — возразила Лисавет.
— Не бойся, Лизхен, — он положил подбородок на её колено и глядел снизу вверх, как гончий пёс на хозяйку. — Ты уже свободна, осталось малость. Лишь обвенчаться, и мы станем с тобой, как ты хотела — соправителями, равными в своей власти. И ты сможешь, как при папеньке твоём, делать что пожелаешь и брать что захочется. Хоть весь хор Казанского собора.
Лисавет хихикнула, и он обнял её ноги, пальцами проведя по щиколоткам.
— Ты не так уж прост и не так в меня влюблён, как желаешь казаться.
— Отчего же, Лизхен? Можешь исследовать моё сердце, как в той балладе, пронзив его зеркалом, и ты увидишь. Ничто в этом мире не заставит мои чувства померкнуть.
— Оттого, что эти чувства — алчность и властолюбие.
— И гордыня, и сладострастие, — прибавил искуситель, и пальцы его побежали под платьем по чулкам выше и выше. — Долго ли будут гулять твои слуги, принцесса? Успеем ли мы?
— Выразить друг другу соболезнования? — Лисавет встала с кресел и протянула ему руку, помогая подняться. — Успеем. Идём, дружочек, душа моя.
После всего они разложили на паркете кокетливые траурные платья, её вымоченный в желчи «робе де парад» и его маренговый кафтан в серебристом шитье. И переплели рукава — обручение, пускай пока хоть такое.
Слуги гуляли, но фельдмаршалов шпион притаился в спальне за печкой и многое слышал, а кое-что и увидал. И это тайное переплетение двух траурных рукавов — углядел. И тем же вечером подробнейше доложил своему господину. Фон Мюних так разозлился от известия о помолвке, что вместе с гонораром отсыпал шпиону ещё и плетей.
Утешение для персон, неуверенных в будущем, да и в себе — астрология, нумерология, карты тарот. Вслушиваешься в обещания фигур, чисел и светил, и кажется дураку, что вот и определённость, вот и грядущее, отчётливо видимое и оттого уже и не страшное.
С недавних пор дюк Курляндский каждую ночь всходил на чердак в императорских покоях, и глядел в телескоп. Всё равно не спалось. А если спалось — чёртов Тёма Волынский проступал во всех снах, как кровь из раны, изящный, нарядный, и с собственной головою в руках, как у Дионисия Парижского. И голова, мерзавка, шептала, смеясь; «Балтазар, мене, текел, упарсин». Стоит ли ложиться спать, чтобы глядеть во сне на такое?
Телескоп выписали года два назад, к очередному тезоименитству, то ли из Франции, то ли из Голландии. Принц Карл Эрнест тогда ещё прочёл у подножия телескопа штелинскую оду, про императорскую власть как средоточие светил. Но дельных астрологов при дворе не было, телескопом скоро наигрались и сослали на чердак — и он торчал там, бедняга, уставив око своё в слуховое окошко.
Герцог тоже толком не знал астрологии, так, баловался. Выучил в студенчестве кое-как, что есть асцендент, есть стеллиум, и довольно. А сейчас отчего-то загорелось, обложился ещё брюсовскими старыми книжками, читал, вычислял, тщась по движению светил понять и увидеть собственную грядущую судьбу. И судьба представала незавидная — крушение надежд, арест, смерть. Марс в третьем доме, Плутон в четвёртом, Луна в Деве, Меркурий в Козероге, при подобном раскладе в этот год неотвратимы — изгнание, падение. Как на грех, и тарот такой же ложился — одни мечи, значит, и правда…
Но герцог каждую ночь всходил по лесенке, прижимался глазом к окуляру и просил у звёзд, внутренне трепеща: встаньте как надо хотя бы сегодня, пожалуйста, ну что вам стоит. Но звёзды, конечно, не могли ему угодить, светились в небе как умели, как бог послал.
Была почти полночь, когда герцог отпустил дворецкого и со свечкой пошёл наверх. Винтовая лесенка на чердак скрипела под его ногами, перила играли бликами в свете свечи, и — вот странно — и воздух играл, именно сегодня, отчего-то взблёскивал золотистыми искрами. И на чердаке уже горел свет, тепло мерцал, и кто-то ходил там, наверху, цокая каблуками даже через насыпанные опилки, и напевал вполголоса:
— Black hole sun, won’t you come, won’t you come?
Герцог взбежал по ступеням.
Здесь, на чердаке, помещался не только телескоп. Здесь стояла ещё и летательная машина, странная деревянная птица, безголовая, с кожистыми раскинутыми крыльями. В пустом полированном теле помещались рычаги, чтобы крылья махали и несли в небеса. Герцог когда-то купил машину у русского умельца, пробовал сам на ней летать, но машина не подняла его — слишком тяжёл. А сейчас, после болезни, наверное, уже подняла бы, герцог похудел, и его парадные кафтаны ушивали вдвое. Теперь-то можно было бы и сесть в машину-птицу и улететь из этой геенны, раз и навсегда, одному, домой.
Рене Лёвенвольд стоял как раз возле летательной машины, барабанил коготками по её пыльному деревянному боку. У ног его возвышался не подсвечник, фонарь в безопасном стеклянном плафоне, чтоб разбросанные опилки не занялись ненароком.
Герцог молча смотрел на него — как он барабанит, как он напевает свою шотландскую песенку, как насмешливо щурится.
— Ты опять не говоришь со мной, Эрик? — догадался Рене Лёвенвольд. — Вернулся к прежней практике? Впрочем, и не нужно со мной говорить. Просто послушай.
Стукнув каблуками, Рене переступил через фонарь, перешёл от птицы к телескопу и коготками погладил и его, словно жалея.
— Здесь собрались все твои брошенные игрушки, месье Эрик. Телескоп, эта птица. И я.
Герцог пожал плечами, уселся на подоконник и сделал приглашающий жест — продолжай же. На чердаке было холодно, тепло от печек не добиралось сюда или выдувалось в чердачные щели. Но герцогский серебристый халат был подбит соболями, как шуба, и не позволял хозяину замёрзнуть. А вот Рене Лёвенвольд, кажется, замёрз — он подул на пальцы, передёрнул плечами и заговорил дальше.
— Фельдмаршал знает о твоей помолвке. И он скорее помрёт, чем допустит подобный союз. Ты — и квинни Лизхен. Готов спорить, он арестует и тебя, и её, прежде чем пройдёт траур и вы успеете обвенчаться.
Герцог опять пожал плечами — не сможет.
— Он сможет! — топнул ногой Лёвенвольд.
Герцог посмотрел на него, поднял брови — и что ты предлагаешь?
— Арестуй его первым. Сейчас, сегодня. Завтра. Пожалуйста, Эрик.
Рене подошёл к герцогу, потрогал подоконник ладонью. Нет, холодно, нельзя садиться. Герцог расстегнул свой халат, вывернулся из рукавов, и приглашающе разгладил расстеленный мех — садись.