Седьмая центурия. Часть первая
Шрифт:
Григорий Иакович примерил формулу на себя: "Не пью, не курю. По утрам и вечерам - какой-никакой моцион. Совершенно здоров. Работа не просто увлекательная, а лучшая на свете - "Смотритель Мультиленной" - бесконечной, проросшей сквозь его сознание, подсознание и сверхсознание, божественной лозы, на которой спелыми гроздьями наливаются параллельные и перпендикулярные Вселенные; и в этом Космосе - не с тремя-четырьмя, а с одиннадцатью доказанными измерениями - звучит Голос, который нигде и никогда не даст заскучать".
Ещё Григорий Иакович отметил про себя, что его мама готовит очень вкусно. И что он любит маму, а мама любит его, и что они всегда, ну, почти всегда, рядом. Вот, правда, с природой "пролёт". Природа Санкт-Меркадерска, где "звонно чахнут тополя" на фоне убийственного кубизма бесконечно-угловатой многоэтажности - даже с высаживаемыми тут и там берёзками и рябинками - была искусственной и жалкой. При желании, Григорий Иакович, разумеется, легко мог бы переехать из загазованной пыльной столицы на юг, к тёплому морю у подножия Дурдонских Альп, в Сочисиму, и перевезти с собой - к вечной природе и маму. И даже работу. И здоровья такой переезд только бы прибавил. Однако, и в этом случае в прокрустово ложе озвученной минуту назад формулы счастья ему - Нерельману - при всём желании, было не уложиться: формульное счастье предполагало рядом всё же не маму, а Даму - ту, что сегодня завладела его сердцем без остатка.
Дивный Сюткин допел замечательную песню, и через динамики пассажирам представился командир воздушного судна. Он поведал о высоте и продолжительности предстоящего полёта, назвал температуру воздуха в Сочисаки - аэропорту назначения, и на всякий случай, температуру морской воды у берегов Сочисимы, поскольку часть маршрута пролегает над водным пространством - вдруг придётся вынужденно искупаться.
Григорию Иаковичу вспомнилось, как однажды к ним зашёл их сосед по старой квартире - приятель отца, дядя Йося, страдавший от атеросклероза, и много ещё от чего. Ощущая, как внуки теснят его ко гробу, дядя Йося пожаловался:
– Иаков, у меня чувство такое, будто жизнь незаметно - по капле - испарилась. Будто только вчера держал в руках полную чашу, и расплескать не боялся - такая полная до краёв была, а сейчас ни капли даже на дне. Жил-поживал, сына вырастил, внуков нянчил... Что ещё? Ходил на работу, ездил в санатории, жарил жирную курочку, болел за хоккей. Что ещё? Полтора-два литра мочи в день, стабильно. И что?! Вот, бабы приходят в этот мир родить дитя. А мы - зачем? Ты хоть, знаешь, в чём смысл?
Отец сказал, не задумываясь:
– Совершить подвиг.
Ответом этим он удивил сына больше, чем дядю Йосю. Гриша спросил:
– Пап, а какой?!
Отец пожал плечами. А дядя Йося сказал отцу:
– Вот, ты, Иаков, в девятнадцать лет медаль за штурм Берлина заслужил. А я жизнь прожил, и даже с ветряной мельницей не сразился. Ни с одной! Не рискнул.
"Зачем Я пришёл в мир?" - подумал тогда Гриша.
– Застегните, пожалуйста, ваш ремень безопасности!
– потребовала стюардесса, прервав воспоминания Григория Иаковича.
Самолёт начал разбег, и некоторые кэгэбэшницы зашептали почти неподвижными губами молитвы и, стараясь быть незамеченными, мелко-мелко закрестились, а некоторые кэгэбэшники достали из карманов плоские фляжки и принялись отхлёбывать - кто коньячок, кто водочку.
Григорий Иакович закрыл глаза. И увидел себя юного утром далёкого снежного дня. Студенческой повышенной стипендии в 50 целковых в месяц на жизнь не хватало, и Гриша устроился грузчиком в булочную, на 60 целковых, с графиком работы "сутки через трое". Это было удобно, потому, что булочная располагалась на первом этаже дома на Проспекте Мира, где на четвёртом жили Нерельманы.
Звонок в дверь. На пороге дружбан Бобрик.
– Лобачевский, ёхарный бабай! Чё у тя с телефоном?! Обзвонился! Вишь, пришёл глянуть - жив ты, или скопытился. Чё, как с Софи? Соси Лорэн, или Облом Обломишвили?!
Гриша не ответил. Бобрик продолжал:
– Мать твоя в Одессе? Я предков на дачу к их друзьям спроваживаю. Чё ты, Пифагор, на Новый год решил? Я тут с такими тёлками познакомился! Ща, кстати, кой-кому звякну...
Бобрик снял телефонную трубку и, не услышав гудка, постучал по рычажкам аппарата. Удивлённо поднял массивный телефон с комода... и обнаружил печально поникший хвост отсечённого провода. И усмехнулся:
– Ну-у, тяжёлый случай!
Гриша развёл руками. Бобрик хлопнул его по плечу.
– Короче, Пиф! Нехер тут киснуть! 31-го подгребай ко мне, часам к восьми. Только не утра! Зажжём по полной, отвечаю!
31 декабря в 8 утра в булочной Гриша сдал суточную смену, наскоро ополоснулся, переоделся в чистое и поспешил в институт ко второй паре. После третьей пары всех в честь праздничка отпустили. Гриша добрался до переговорного пункта при телеграфе, позвонил по междугороднему телефону тётке в Одессу, поздравил их с мамой и успокоил. Вернувшись домой, поставил будильник на 6 вечера. И решил, что проснувшись, сразу починит телефонный провод и - будь что будет - позвонит Софи. И заснул, не успев даже коснуться щекой подушки.
И увидел странный сон: как бы, себя, но какого-то другого себя, будто, двойника, и непонятно где - не то, на другом континенте, не то, за океаном эфира в каком-то другом мире, где сейчас тёплое время года, светлое время суток, а за спиной - центр города, очень похожего на Гришин. "Двойник", стоя на фоне широкого спокойного проспекта, говорил Грише что-то необычайно важное. Говорил весомо, даже властно, и сказанное им было удивительно, потому, что предвещало судьбу.
Прозвенел будильник, Гриша проснулся. И понял, что ни единого слова из сообщения "двойника" вспомнить не может. Он был и взволнован странным сном, и раздосадован предательским отказом памяти. Машинальным движением он дотянулся до початой бутылки "Hennessy", налил коньяка и выпил. Механически, как робот, надел пальто, сунул в пакет заготовленную для поездки к Бобрику бутылку кофейного ликёра "Гавана клаб", и отправился в гости. И всю дорогу был, как в тумане, стараясь вспомнить - ЧТО ЖЕ ТАКОЕ ВАЖНОЕ БЫЛО СООБЩЕНО?! Если бы он знал, что такие штуки из подсознания "вытаскивают" под гипнозом, он скорее поехал бы не к застолью, а к гипнологу.
В берлогу Бобрика он ввалился, будто в густое облако ароматов оливье и жареных отбивных. Гремела музыка, звенела посуда, на столе громоздились горы салатов и холмы закусок. Над столом сверкали молнии хрустальных фужеров и, то и дело, вспыхивали зарницы оценивающе-любытных взглядов из-под ресниц, отягчённых густой-прегустой тёмно-зелёной, ярко-синей и влажно-чёрной тушью. Бобрика, с карнавальным носом и бородой Деда Мороза, окружали три девушки - его новые знакомые. Компания весело заскандировала:
– ШТРА-ФНУ-Ю! ШТРА-ФНУ-Ю!
Гриша произнёс нечто тостоподобное за присутствующих снегурочек, и выпил.
– Ой, - сказала снегурка справа, - я за вами поухаживаю! Винегретик, вот, грибочки, вот, шпротики.
– И шампуньчику!
– сказал, наливая, Бобрик.
– Я тоже поухаживаю!
– сказала снегурка слева.
– Холодец, хренок со свеколкой, помидорчик солёненький.
– И ликёрчику!
– сказал, наливая, Бобрик.
Внешне всё было замечательно: снегурка справа жарко дышала в правое ухо и случайно задевала грудями Гришино правое плечо. А снегурка слева жарко дышала в левое ухо и также случайно, тыкалась грудями в левое его плечо. Внутри же - в душе был просто капец - Гриша, придавленный досадой, весом с асфальтовый каток, находился не с новогодней компанией, а в воспоминании о странном "заэфирном" двойнике. Он даже не разглядывал трёх дев, явивших себя на прекрасный языческий праздник сакральной ночной вседозволенности. Перед его внутренним взором то возникали, то исчезали ухваченные памятью клочья образа "двойника" из послезакатного сна. Он только продолжал и продолжал мучить себя загадкой, но, увы, мучение это оставалось бесплодным.