Школьные воспоминания
Шрифт:
Литература — если говорить о литературе — прежде всего должна была ополчиться против воспитания, а не против классических языков. Нужно было указывать на тесноту и духоту пансионских помещении, на недостаток теплой одежды, на дурную пищу. Это, должно быть, казалось слишком мелким. Следовало обличать неумелость надзирателей и педагогическую бездарность учителей. Следовало ополчиться против канцелярщины и мертвой формалистики в деле воспитания, ослаблявших и уродовавших душу и тело подраставшего поколения. Вместо того обличители стали на геройскую почву. «Классики» — злодеи: они хотят своей латынью всех гимназистов превратить в идиотов, не отличающих правой руки от левой. «Реалисты» — герои, спасающие Россию от неминуемого идиотизма. Классики, такие же грешные русские люди, разумеется, впали в раздражение и обвинили противников в том, что те хотят не реализма, а непременно революции. И вышла великая путаница. Латынь, скромная латынь семинарий, аптек и журнальных эпиграфов, в глазах одних превратилась в средство сделать Россию дурой, а по убеждению других в радикальное лекарство против революции. Замешалась революция, — пошли сыски, сыщики, дружеская переписка жандармов с воспитателями, железная дисциплина, не только для учеников, но и для учителей, и действительно одуряющие, героические, лошадиные дозы спасительного лекарства, латыни. Вдобавок доктора-учителя оказались не докторами, а ветеринарами. Паны дрались, а у хлопов чубы трещали.
Оканчивая эту часть моих записок, я вижу, что она вышла отрывочной, сухой и производит тяжелое впечатление. Вина в этом падает не на одного меня. Гимназия не дала мне ни одного отрадного воспоминания, а время, которое я в ней провел, два года, прошли быстро, как в тюрьме. Несмотря на то, что я много испытал, я в это время не жил. Все рассказанные мною события были не по моему возрасту, и потому или прошли бесследно — и это в лучшем случае, — или оставили дурные следы, как тяжелая болезнь. Иное дело немецкая школа. Там был живой школьный организм. Там действительно воспитывали. В гимназии же были не воспитанники, а какие-то подследственные арестанты. Удивляться ли после этого вместе с «Московскими Ведомостями», что такая школа не выработала «великих характеров», и что наиболее характерные общественные явления, участниками которых являются люди новейшей формации, исчерпываются «опереткой, сенсационными процессами, нигилизмом и неврастенией?..»
И всё-таки скажу, что лучше было воспитываться, — хоть и с трудом, с опасностями, с препятствиями — да в русской школе. Почему? Да хоть бы потому, что этою ценой всё же осмыслишь ту жизнь, от которой не уйдешь, для которой создан и живешь, для которой по мере сил должен работать.
III. Как мы «созревали»
…Все вдруг и с классицизмом. Постепенность не была соблюдена вовсе. Произвели классическую реформу отвлеченно. За насаждение великой мысли спасибо Каткову и Леонтьеву, ну, а в применении мысли нельзя похвалить. Ввели дубиной.
1
Идеи так называемого классического воспитания действительно великая идея, — идея воспитания духа, а не одного только рассудка. Но введена идея действительно дубиной. Эта дубина висела надо мной в течение трех с половиною лет, пока мои искания «зрелости», после многих неудач и испытаний, не увенчались успехом, и временами доводила меня чуть не до горячки, до кошмара.
Итак, я исключен из гимназии, хоть не формально, но зато весьма фактически. Формально мне не дали и волчьего паспорта, но фактически сделали еще хуже: опубликовали на всю империю. Куда теперь деться? Начались тысячи-тысяч думушек. Поступать в юнкера рано по летам, в гражданской службе без образования далеко не пойдешь, к преступной пропаганде я не чувствовал призвания, просто проживать при родителях не позволяло самолюбие. Оставалось поступить куда-нибудь вольнослушателем. Доступней всего для вольных слушателей была тогда Петровская академия, и я отправился к её начальству. Академия мне понравилась. Отличный дом с какими-то удивительными, выпуклыми стеклами в окнах. Отличные коровы, лошади и свиньи в хлевах. Красивый парк. Жить приходится за городом, почти в деревне. Те два часа, которые я провел в Петровском-Разумовском в ожидании директора академии, были приятными часами мечтаний о студенческой жизни при деревенской обстановке. Но пришел директор и сообщил, что на днях последовало распоряжение не принимать в академию, с деревенской обстановкой, вольнослушателей. — Как же быть? Подготовьтесь к экзамену при реальной или военной гимназии, сдайте его и поступайте уже настоящим студентом. Это гораздо лучше. И я стал готовиться. В то время крутого введения в школу классицизма, из жертв реформы образовался многочисленный класс жалких и отверженных существ, именовавшихся «готовящимися к поступлению в учебные заведения». Я вступил в их печальные ряды. Готовящиеся к поступлению были в то время настолько многочисленны, что вызвали появление другого класса людей «приготовлявших к поступлению». Более ловкие из этих последних, угадав потребности времени, не ограничивались тем, что ходили по урокам, а учреждали «заведения для приготовления к поступлению в заведения». Самые ловкие открывали настоящие гимназии, с правами, полными или ограниченными. Это был целый промысел, довольно неопрятный, но выгодный. Я прошел через несколько таких заведений.
2
Первое заведение, куда я попал, не помню уж, по чьему указанию, принадлежало педагогу, только еще начинавшему свою полезную деятельность. Денег у него, по-видимому, было немного, так что помещение для своего пансиона он нанял на самом краю Москвы, среди пустырей и огородов, в одном из тех домов, которые пустуют по причине поселившихся в них чертей. Педагог сумел войти с чертями в соглашение, поправил крышу, ремонтировал верхний этаж, оставив нижний во владении чертей, с тем, однако, условием, чтобы они вели себя пристойно, нанял в надзиратели какого-то жалкого офицерика, принужденного выйти в отставку по близорукости; для прислуги взял пьющего солдата, — и заведение было готово. Начальник его служил где-то учителем и в заведении не жил. По происхождению он был из духовного звания. Обращение имел задушевное, елейное. Педагогия, по его словам, была его страстью; молодежь он любил, как собственных детей. Плату брал высокую. Жалованье офицерику и солдату платил неаккуратно. У него была франтиха-жена, а сам он любил карты. Впоследствии я имел случай убедиться, что большинство директоров этих заведений для приготовления в заведения брали много, платили мало, любили карты и имели франтих-жен.
Директор заведения, помещавшегося в доме, обитаемом чертями, сразу же очень обласкал меня. Он выразительно пожал плечами и вздохнул, выслушав историю моего удаления из гимназии, он прямо высказал, что сразу понял, что я способный и развитой юноша с самолюбием. Когда я сообщил ему, что я «пишу», он сказал, что это великий дар небес, талант. Подготовить меня к окончательному гимназическому экзамену он взялся без колебаний и посоветовал прежде всего запастись небольшой химической лабораторией. Для гимназического курса лаборатория, правда, была не нужна, но ведь я готовлюсь в сельские хозяева, а основа современного земледелия — химия. Узнав, что у меня решительно нет в виду продажной лаборатории, он сначала потужил, а потом взялся отыскать таковую. И, действительно, через несколько дней мне привезли какой-то грязный шкаф; в шкафу были грязные бутылки, наполовину пустые, несколько стеклянных трубок, колб и реторт; отдельно доставили огромную бутыль с купоросом, в корзине. Лаборатория стоила 300 рублей. Мои занятия химией ограничились тем, что из стеклянных трубок я стрелял в воробьев жеванной бумагой, а купорос вылил в сажалку соседнего огорода, причем было занимательно наблюдать, как серная кислота прожигала лед, как нагрелась вода и подохли микроскопические караси, водившиеся в сажалке.
Воспитанников в заведении было немного, человек десять, двенадцать. Из них особенно припоминается мне один, малый лет двадцати, готовившийся в кавалерийские юнкера. Отец его был чуть не на днях только разбогатевший на каких-то подрядах полуграмотный крестьянин, разбогатевший основательно, до миллионов. Младшие дети, родившиеся, когда отец был уже в достатке, учились в гимназиях, у гувернанток и гувернеров, а старший, которого вовремя не учили, оставался деревенским парнем и служил на отцовских работах. Вдруг ему стало обидно, что он необразованный, и он запросился в науку. Отец и отдал его в науку, — готовиться в юнкера. Когда дочки запросили, чтобы их учили музыке, тятенька купил им шарманку.
Будущий юнкер был добрый и простодушный малый, искренно огорченный своим невежеством. Учился он усердно, целые дни не подымая головы от книги, заучиваясь до лихорадки и нервного блеска в вытаращивавшихся глазах. Так проходила неделя, другая, и вдруг мужичка охватывало непреодолимое желание «погулять». Однажды ночью я почувствовал, что меня будят. Я открыл глаза, — передо мной стоял будущий юнкер.
— Что такое!?
— Тише! Поедем со мной погулять.
— Да ведь теперь полночь.
— Ничего. Меня в Ливадию пустят. Знакомые.
— Что это за Ливадия?
— Трактир.
Я никогда еще не «гулял», никогда не бывал в трактирах; даже в гостиницах мне не случалось выходить в ресторан, а обед всегда приносили в номер; но нельзя же было это обнаружить! И я сказал:
— Отличное дело! Только как же мы удерем?
И я сделал вид, что обдумываю какой-то гениальный план удирания, тогда как на самом деле я трусил.
— Уж удерем. У меня это давно налажено, да одному скучно гулять.
Мы оделись и потихоньку вышли в коридор. Там дожидался наш солдат, с шубой будущего кавалериста.
— Принеси и им шубу, — указал юнкер на меня.
— За ихнюю шубу тоже рубль давай, — ответил солдат.
— Больше полтинника не дам, — сказал юнкер.
— А я шубы не дам.
— Бери семь гривен.
— Нет, рубль давайте.
Мужичок вдруг освирепел.
— Морду всю разобью! — зашипел он. — Чтоб была шуба за семь гривен!
Солдат оробел, и моя шуба была подана. Одевшись, мы прокрались на черный ход, вышли на деревянную «галдарею» и отворили окно. К окну солдат заранее приставил лестницу, по которой мы спустились вниз. На улице за углом нас ждал лихач, который и помчался во всю рысь в Ливадию. Мужичок всю дорогу ворчал:
— И народец же нынче! Шубу дает — рубль ему; назад в окошко впускает — опять рубль. И за вас ему рубль! Шалишь, брат, бери семь гривен, достаточно!.. Ну, ты, морда, пошевеливай! — крикнул он на извозчика и ткнул его кулаком в спину.
— Шевелимся, Иван Савич, — нимало не обидевшись, а напротив, как будто польщенный, ответил извозчик.
Все эти действия, речи и манеры были до того для меня новы, что я только изумлялся, не в силах отнестись к ним критически. Трактир Ливадия и то, что там произошло, уже совсем ошеломили меня. Это был дрянной трактиришко, где-то в переулках около Николаевского вокзала. За поздним временем он был уже закрыт, но на голос моего спутника дверь отворилась тотчас же. Через двери нас опрашивали грубые и заспанные голоса, но, когда мы вошли, поднялось радостное смятение. Половые кланялись в пояс. Буфетчик улыбался и пенял, что давно не бывали. Откуда-то выскочила недурная собою черноглазая бабенка, в ситцевом платье, с папиросой в зубах, сразу повисла на шее моего спутника и хохотала от радости, что «пришел Ванечка».