Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

27 октября 1866 г.

«В начале семестра течение нескольких недель успехи В. были совсем слабы: по географии он почти ничего не делал, из арифметики он имел в среднем 1, а из русского 2. Я смотрел на это с сожалением и несколько раз хорошенько его выбранил, но последствий это не имело. Я не придаю значения вынужденному прилежанию, потому что оно не приносит прочных плодов; если в ребенке не пробуждено стремление к деятельности, никакие наказания не помогут. Поэтому я оставил В. в покое, но не пропускал случая давать ему почувствовать, что его поведение всё больше отдаляет его от моего сердца, а родителям готовит одни огорчения. В. заметил это очень скоро и начал стараться наверстать упущенное; это ему удалось, и средние отметки за последние четыре недели у него четверки. Итак, в этом отношении я им доволен. С другой стороны, не всё с ним благополучно. Часто, как я уже говорил вам однажды, он бывает своеволен. Правда, это обычное явление у здоровых детских натур; правда, совсем подавлять это свойство в детях отнюдь не следует, — но В. иногда заходит слишком далеко, и тогда, конечно, его приходится бранить. Я очень бы желал, чтобы и вы, милостивая государыня, посоветовали ему быть скромнее. Я-то это делаю, но будет действенней, если то же он услышит и от вас. Пока В. ленился, он не получал по воскресеньям обычного гривенника. Теперь получает и лакомится».

Через некоторое время я получил от матушки письмо, которого желал д-р Леш, с укорами в своеволии. Письмо отдал мне сам директор, но не в школе, а у себя на дому.

«Я передал В. ваше письмо, — пишет матушке д-р Леш 10 декабря, — и наблюдал за впечатлением, которое оно на него произведет. Мальчик дважды прочел его с большим вниманием. Я вышел из комнаты и, когда вернулся, нашел В. плачущим в углу, лицом к стене. Я остерегся говорить с ним о его слезах, чтобы не помешать действию письма».

21 февраля 1867 г.

«Что касается одежды В., то она совсем не так износилась, как он вам пишет. Правда, серая рубашка загрязнилась, но я приказал ее вымыть. В другой, именно в красной, немного был разорван правый рукав, — это починили. С панталонами тоже не так уж худо. Зато сапоги действительно нуждаются в основательной починке, хотя без новых всё-таки можно обойтись».

20 ноября 1867 г.

«Вы выражаете сожаление, что в школе терпятся и дурные дети. Мне кажется, я уже говорил вам однажды, что великая польза общественной школы между прочим заключается в том, что при столкновении с толпой детей складывается характер мальчика. В родительском доме, где ребенок ни минуты не остается без надзора, зародыши дурного и хорошего дремлют одинаково, и присущие склонности просыпаются только тогда, когда к мальчику прикоснется сама жизнь. Тогда-то настает время, — дурное искоренять, хорошее укреплять. Мальчик, не видавший дурного, не может ему и противиться, потому что его не знает. Но свет населен не одними добрыми людьми: рано или поздно он столкнется и с дурными элементами, и горе ему, если он окажется безоружным. Из того, что В. видит и дурных детей, не следует, чтобы нужно и можно было беспокоиться. И где найдется школа или пансион без дурных субъектов? Вы скажете, что дурные элементы должно удалять. Нет! Мы, педагоги, заслуживали бы строжайшего порицания, если бы отворачивались от дурных детей. Ведь, мы — воспитатели. Мы дурных должны исправлять, заблудших выводить на дорогу. Не бродило ли в свое время и самое лучшее вино? И только тогда, когда безуспешно испробованы все средства, — только тогда школа имеет право исключить ребенка.

Далее, вы, по-видимому, самого дурного мнения о наказаниях, практикуемых гувернерами, если судить по тем, более чем колким выражениям, которые вы употребляете по отношению к этим господам. Побои мною строго запрещены; надзиратель или учитель, нанесший их мальчику, немедленно теряет место. Но и легкими ударами в школе не наказываются ни лень, ни шалости, хотя бы уже потому, что в противном случае битью не было бы конца. Однако, что будете вы делать с дерзостями? Слово на дерзких не действует; карцер, как опытом доказано, для дерзкого не наказание. Остается мальчика исключить? Вот мы и пришли благополучно к альфе и омеге здешней педагогики: мы выгоняем мальчика, который требовал от нас труда для его исправления, себя от этого труда избавляем, и наказываем родителей, вместо того, чтобы наказать ребенка. Я далек от отрицания гуманных основ современного воспитания, но я знаю также, что безусловное устранение ударов (не побоев) и розги невозможно. В то же время мое чувство восстает против телесного наказания в той форме, в которой оно практикуется в здешней стороне (hier zu Lande), причем ребенка сечет служитель [1] . Это по меньшей мере противно и кроме того непрактично и нецелесообразно. Наказание, раз оно признано необходимым, должно последовать немедленно; в таком случае оно действенно, иначе — нет. Я охотно развил бы вам мой взгляд на телесные наказания и на наказания вообще, если бы мне позволило место — это обширная и трудная глава педагогики; теперь же я должен удовольствоваться замечанием, что, если наказание умеренно и является не местью, но актом доброжелательства, оно всегда и во всякой форме у места».

1

Тогда в гимназиях и корпусах еще секли.

26 октября 1868 г.

«Что касается прилежания Владимира, то, конечно, предвзятая идея, будто его оставят в кварте на другой год по причине малого роста и лет, не могла серьезно не отразиться на его работе, и он дает меньше, чем мог бы. Я несколько раз говорил, чтобы он выкинул из головы глупые мысли и учился старательней, но переубедить в подобных случаях очень трудно. Относительно посещения им ваших знакомых студентов я должен сказать, что не сочувствую этому. Я ничего не имею против молодых господ, которых мало знаю, потому что видел их лишь мельком, но думаю, что студенческие обстановка, отношения и взгляды — не для ребенка».

4 мая 1869 г.

«Мои опасения, что идея Владимира, будто он должен просидеть в кварте два года, повредит его успехам, к сожалению, оправдались. Внутреннее побуждение к работе ослабело, и мои настояния и объяснения, конечно, не могли его заменить. К этому присоединилось и еще обстоятельство. Ученики кварты, за одним только исключением, далеко превосходят В. летами и телесным развитием; их общество не по душе мальчику, он охотней сближается с учениками младших классов, а потому у него нет побудительной причины к соревнованию с товарищами. Я всё еще надеялся, что в последние минуты к нему вернется прежняя энергия, но ошибся. Правда, он был прилежней, чем до Рождества, но настойчивости и постоянства у него всё-таки нет. Мое убеждение — оставить его в кварте еще на год, несмотря на то, что совет учителей разрешил перевести его с переэкзаменовкой. Я советую вам не пользоваться этим разрешением. Опасно с недостаточными и отрывочными сведениями попасть в старшие классы, где к умственной деятельности мальчиков предъявляются уже значительные требования; кроме того, сознание, что ученик не может свободно следовать за преподаванием, обыкновенно ведет к упадку духа, а затем к апатии и равнодушию. Если вам угодно ответить мне по этому поводу, соблаговолите поспешить письмом, так как по совету врачей я должен выехать в Карлсбад около 16 мая».

Это письмо д-ра Леша было последним. Осенью 69-го года меня взяли из школы, и я стал готовиться к поступлению в гимназию. Сделано это было по желанию отца, которого беспокоило, что школа, несмотря на четырехлетние старания, не получала прав.

То, что я привел выше, составляет только небольшие выписки из писем д-ра Леша, которых у моей матушки хранится больше десятка. Каждое обыкновенно занимает четыре страницы почтовой бумаги большого формата, исписанные мельчайшим, но необыкновенно четким латинским шрифтом. Как успевал д-р Леш при своих бесчисленных административных и педагогических заботах следить за двумя сотнями одних только пансионеров, за всеми мелочами и подробностями вроде целости сапог и панталон, да еще писать родителям такие педагогические трактаты, это секрет прирожденного, всецело преданного своему делу педагога.

6

Доктор Леш в своем школьном мирке был вездесущ, всезнающ, а потому и всемогущ. Разумеется, это давалось не даром. В пять часов утра он был уже на ногах. Весь день в работе. Ложился в полночь. Ни карт, ни гостей, ни визитов. Трубка, кружка пива, сигара в виде лакомства, вот все его удовольствия и развлечения. Директор до такой степени жил для школы и школой, что с людьми внешкольного мира держал себя неловко, почти смущался, почти конфузился. Зато среди топота и гвалта мальчуганов, среди покрикивающих и зорко озирающихся надзирателей д-р Леш преображался и имел вид капитана на корабле во время бури. Станет в самой толчее рекреационного зала или садовой площадки, расставит ноги и стоит, — центром, точкой опоры, осью маленького школьного мирка. К нему подходят с просьбами и за разъяснениями мальчуганы, надзиратели, учителя, он всех выслушивает и всем дает обстоятельные ответы. Его темные глаза неизменно серьезны, иногда строги, редко страшны, — очень страшны! — но никогда никто не видел в них ни злости, ни раздражительности, ни какого-либо другого нездорового или недостойного чувства. Настоящий капитан в бурю. Когда он разговаривает с надзирателем о чём-нибудь важном, он прикладывает указательный палец к носу и нажимает так сильно, что сворачивает его на сторону. Но и сам директор, и его нос, и его палец так благообразны, что даже самому смешливому мальчугану это не кажется смешным; наоборот, все с уважением в эту минуту сознают, что директор решает какой-то очень важный вопрос. Иногда директор прикрикнет на чересчур расходившегося школьника, и тут-то его глаза делаются страшными, а голос превращается в бас, громкий как труба. Не только виноватый, но и вся толпа вдруг стихнет; — загремел громовержец. Но Юпитер благ, и через секунду, другую, опять всё шумит и вертится. Иногда громовержец усмехнется чьей-нибудь забавной выходке, какому-нибудь удивительному скачку, или сверхъестественному падению, или курьезному крику, — он любит этих шумящих мальчуганов, знает их мир, чувствует все оттенки его жизни, понимает все его стороны, хорошие и дурные, смешные и трогательные, — усмехнется, и серьезное лицо вдруг необыкновенно привлекательно просветлеет, и строгие глаза засветятся ласковым удовольствием. Через минуту он опять величаво спокоен, опять — Юпитер.

Вездесущность директора и теперь представляется мне непостижимым. Часто видишь его, проснувшись в глухую ночь, в спальне: ходит неслышно, как тень, всех осматривает, прислушивается, поправляет подушки и одеяла. Во время урока, лишь только заговоришь с соседом или займешься чем-нибудь посторонним, стук в стекло дверей, а сквозь стекло в темном коридоре различаешь рыжие бакенбарды и строгие глаза директора; грозит пальцем, а губы шепчут знакомое «Wart’du Knirps!» Вечером готовим уроки. Тишина. Надзиратель зазевался. Пользуясь этим, кое-кто занят не уроками. Одни потихоньку играют в перышки. Другой жует резинку, приготовляя снимку. Третий читает. Четвертый просто ковыряет в носу. И вдруг на плечо ложится чья-то рука. — Директор! Когда он вошёл и как вошёл, неизвестно. Ни дверь не скрипнула, ни шагов не было слышно. Мало того, никто не слышит, как попавшийся шалун отправляется к стене. — «Без шума!» — шепнет директор, и шалун точно по воздуху плывет в угол. Очередь за следующим, за любителем легкого чтения. Внезапный невольный удар по затылку, виновный вздрагивает и тоже плывет по воздуху к стене. И так наловит директор до десятка. Когда кончено с последними, только тогда директор возвышает голос и, сделав страшные глаза, начинает отчитывать шеренгу оштрафованных. Он говорит так строго, что душа в пятки уходит, но никогда не срывается с его губ ни грубое, ни обидное, ни бранное слово: Junge, Knirps, в крайнем случае Teekessel, — вот и всё. Другие употребляли выражения: Taugenichts, Kameel, даже Schaafsgesicht — директор никогда. Другие раздавали подзатыльники, драли за уши, иногда награждали хорошей пощечиной, — мы знаем, директор в некоторых случаях это допускал, но сам он никогда не дрался; только иной раз легонько стукнет табакеркой по голове или возьмет двумя пальцами за ухо. И это было страшней подзатыльников, иногда поистине колоссальных, вспыльчивого швейцарского итальянца Д. или трепок за волосы немца В., которые бывали жестоки во время мигреней, одолевавших бедного В.

Директор был везде, знал всё, поэтому он и мог всё. Самые неистовые драки, самые шумные бунты — конечно, по поводу пищи: других в пансионах и на русских фабриках, кажется, не бывает, — прекращались одним появлением директора; тогда как никакие крики и пинки надзирателей не могли укротить расходившиеся страсти. Повторяю, это давалось не даром. Из цитированных писем д-ра Леша видно, как пристально он следил за мной, а я вовсе не был каким-нибудь его любимцем. Я пользовался лишь вниманием педагога наравне со всеми остальными; педагог меня воспитывал, как воспитывал и моих товарищей. А это было трудной работой, требовавшей неусыпной энергии и полной преданности делу.

И действительно, где бы д-р Леш ни был, что бы ни происходило в его личной жизни, он никогда не забывал школы и её мальчуганов. Накануне выезда из Москвы к больному при смерти отцу, которого он очень любил, д-р Леш пишет моей матушке письмо, где говорит, что удивляется, почему она редко получает от меня известия, так как он заставляет меня писать часто и сам во время прогулки бросает мои письма в ящик. Когда он ездил за границу жениться, он привез оттуда вместе с милой молодой женой новое лекарство для упорно хворавшего пансионера. А ведь для этого он должен был, среди приготовлений к свадьбе, ходить по докторам и толковать с ними обстоятельно и подолгу, по-немецки.

Поделиться с друзьями: