Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

От реформ д-ра Леша, обновившего весь состав учителей, почему-то уцелел один обломок школьной старины, Herr Doctor К.

Кто был герр К, откуда, какое его прошлое, я не знаю. Помню только его рассказы, во время рекреаций, по поводу его золотых часов и большого перстня с красным камнем. Часы и перстень, по его словам, были ему пожалованы в конце царствования императора Александра I за преподавание при дворе немецкого языка. Эти рассказы производили на нас глубокое впечатление и внушали к рассказчику почтение. Рассказывал К. с величественным и многозначительным видом, задумчиво глядя в пространство своими мутными, выпуклыми, когда-то, должно быть, синими глазами. Величествен был его замечательно узкий горбатый нос, в табаке и красных жилках. Величественны были длинные сухие волосы, зачесанные назад с высокого выпуклого лба. Величава была его высокая широкоплечая фигура, вся в черном. На одну ногу он прихрамывал и внушительно опирался на костылек-палку. Зимою он носил бобровую шапку особой художественной формы и шубу, скроенную тоже как-то необыкновенно, каким-то «костюмом». Это к старику шло, но мех, и на шапке, и на шубе, был очень ветх, на вид старей самого К.

Учителем К. был невозможным. У старика была мания — ловить и наказывать невнимательных. Что поглощало всё время, и на урок почти ничего не оставалось. Все должны были сидеть истуканами и не спускать с К. глаз. Чуть кто-нибудь взглянет в сторону, К. уже зовет к себе, велит выставить ладони и пребольно начинает бить по ним табакеркой, плашмя или ребром, смотря по степени вины. При этом обязательно было плакать; покуда не заплачешь, старик всё будет бить. Чуть кто-нибудь возьмется без надобности за ручку, карандаш, ножик или часы, К. в ту же секунду увидит, сделает хитрейшее лицо и начинает манить к себе виновного пальцем, замечательно тонким и маленьким.

— Игрушкэ! Spielzeug! Пожальстэ! — говорить он — Gieb mal her!

Нечего делать, виноватый идет и несет с собой «игрушку». В таких случаях расправа табакеркой была уже варварская: старик бил по локтям; а игрушка отбиралась, и никакие слезы, никакие мольбы, ни даже вмешательство родителей и самого всемогущего директора не могли вернуть отобранной вещи, будь то хоть дорогие золотые часы. Сначала мы думали, что К. продает вещи, но товарищи, жившие у него на хлебах, передавали, что у К. целые сундуки отобранных предметов, целые вороха ручек, ножей, резинок, часов, карандашей, пеналов, линеек. Старик держал всё это в величайшем порядке, никогда ничем не пользовался и только время от времени открывал сундуки, любовался заключенными в них сокровищами и заставлял любоваться своих нахлебников. Это была какая-то мания.

Иногда К. вдруг начинал столоваться с пансионерами. Это была кара небесная. Все должны были есть молча и между кушаний сидеть неподвижно. При малейшем нарушении этого распоряжения, К. отымал у виновного его порцию чая, булки, супа, мяса и с величайшим аппетитом съедал. Аппетит у старика был чудовищный, и он мог лишить обеда десяток несчастных мальчуганов. По окончании обеда голодные горько плачут, а старый чудак величественно рассядется к рекреационной зале, сосет сигару, столь же огромную, сколь дешевую, и милостиво рассказывает обступившим его мальчуганам историю своих часов и перстня; ласкает маленьких, с интересом рассматривает карандаши и ручки, которые ему показывают, ничего не отымает, ибо теперь рекреация, и только предупреждает — как дядя Мазай зайцев, — чтобы во время урока эти вещи ему не попадались, — отымет.

Дома старик испокон веков занимался составлением словаря на четырнадцати языках, — старик говорил, что он все их знает. Мы верили, удивлялись, но словарь никогда не увидел света. Зато у составителя аккуратно каждый год рождались дети, и всё мальчики, о чём К. с гордостью и объявлял нам. Почему-то и это лишь придавало ему больше значительности в наших глазах.

Это был уж не дореформенный, а какой-то средневековой, до-Эразмовский учитель.

9

В Петропавловской школе я пробыл четыре года и во всё время не усомнился в моем руководителе, д-ре Леше, и только однажды вышел из послушания ему, да и то потихоньку, тайно. Уж очень это было соблазнительно, и очень искусен был соблазнитель. Расскажу об этом случае подробней: меня искушают сюжет, сам по себе довольно любопытный, и возможность заглянуть в жизнь школьного микрокосма.

Школы в самом деле, микрокосмы, маленькие мирки маленьких человечков (разумеется, если школы — школы, а не учебные команды), мало исследованные со стороны своей внутренней жизни. А между тем они очень интересны, эти общественные организмы ребят. В них есть герои и толпа. Есть право, публичное и частное. Есть свой кодекс нравственности. Есть общественные классы: пансионеров, полупансионеров и приходящих. Есть табель о рангах, — учебные классы. Есть правящие и управляемые. Микрокосм живет, — живет бойко, разнообразно, шумно и устанавливает свои порядки так же бессознательно, как муравьи в муравейнике и пчелы в улье. Строй школьного микроорганизма в принципе республиканский. Все равны. Но равенство, как и в настоящих республиках, частенько нарушается. Маленькое общество иногда выделяет из себя энергичные и честолюбивые личности, которые, подобно средневековым итальянским дюкам, подестам и капитанам, овладевают властью и начинают править деспотически, удерживаясь во главе отчасти суровыми репрессиями, отчасти ослепляя общество грандиозными и смелыми предприятиями.

Одно время таким деспотом был мой товарищ по классу, Т. По происхождению он был русским. Его внешность напоминала Мирабо. То же мощное телосложение, то же широкое лицо со следами оспы, такой же громовой голос. На политическое поприще Т. выступил в возрасте уже зрелом: ему было почти шестнадцать лет, и на верхней губе почти показалась растительность. Он уже достаточно познал сладкий яд страстей. Он курил. Однажды во время говенья он влюбился в незнакомую девушку, которую встречал в церкви. Кто она — ему не удалось узнать, но тем пламенней была его неудовлетворенная любовь. Помню, как он, не в силах более таить своей страсти, рассказал мне о ней и, сняв сапог, показал глубокий надрез на большом пальце, сделанный для того, чтобы боль постоянно напоминала ему о предмете его страсти. Помню, я тогда смотрел на него как на существо высшее, и с этой минуты началось его влияние на меня.

Вслед за личными страстями в Т. скоро пробудились и общественные: честолюбие и властолюбие. Как ни обширен был его ум, и как ни тверд характер, но едва ли он действовал по обдуманному плану. Скорее это были просто особые инстинкты честолюбца. Я даже склонен думать, что и настоящие, взрослые честолюбцы, вроде Наполеона, действуют по вдохновению, пользуясь случайностями и обстоятельствами, а «планы» уже потом придумывают за них историки. План нуждается в опыте и расчётах, а какой же опыт может быть у героя, который выкидывает штуки небывалые и не имеющие примера в истории? Пожалуй, теперь и я могу объяснить планы Г., что и сделаю, но настаивать на их существовании не стану.

Прежде всего Т. озаботился составлением преданной ему партии, с целью — приколотить меня: мы тогда за что-то поссорились. Партия состояла мальчуганов из двадцати. Это было серьезно, — быть приколоченным двадцатью мальчуганами. Я тоже набрал партию, — и возгорелось в микрореспублике междуусобие. Лишь только Т. заметит, что я один или с малыми силами, он подает сигнал, и на меня мчатся его клевреты. Я птицей лечу от них, даю свои сигналы, сбегается мое войско, окружает меня, и две рати стоят друг против друга, готовые вступить в бой. Однако, Т. не дал ни одного решительного сражения. Он объявил своим приверженцам, что предпочитает систему Фабия Кунктатора, медлительность, и Филиппа Македонского, подкуп. Т. несмотря на сходство с Мирабо, не был рыцарской натурой; это был интриган, которому нравились дурные хитрости. Был пущен в ход подкуп, в виде булок, перьев и «снимок», и часть моей партии растаяла. Медлительность, ложные тревоги, постоянное напряжение утомили остальных, так что и эти покинули меня. Я очутился один, подобно Марию в Понтийских болотах. Т. послал мне предложение сдаться на капитуляцию. Я отверг это, ибо знал, что последует за капитуляцией. Вместе с тем я объявил, что, так как шансы борьбы неравны, то я считаю себя свободным от всех условий правильной драки. Я буду давать подножки, хватать подсилки, драться «по-мордам»; мало того, буду носить с собой камни и лапту, т. е. палку для мяча. Т. скомандовал атаку, меня окружили, я прорвал круг и благополучно достиг стены. Тут я занял крепкую позицию и стал мужественно отражать нападение. Сначала я всё-таки не решался нарушить кодекс борьбы. Но меня теснили всё больше, страх быть избитым двадцатью человеками возрастал, и я пустил в дело лапту. Несколько врагов выбыло из строя, но остальные ожесточились. Конец лапты был уже в руках врагов… Но тут вдруг раздался сигнал к отступлению, ряды врагов расступились, и ко мне подошёл Т.

— Ты храбрый человек, — сказал мне Т. — Я только хотел испытать тебя. Помиримся.

Этим Т. окончательно покорил меня.

Всех подвигов, совершенных мною, под предводительством Т., не перечесть. Мы по два дня ничего не ели, чтобы развить в себе силу воли. Мы предпринимали опасные экспедиции на дикие страны. Этими странами были крыши школы и соседних домов. Путешествие на соседнюю крышу было сопряжено в самом деле с опасностью. Она отделялась от нашей промежутком аршина в три шириной. Нужно было разбежаться и перепрыгнуть. Как мы при этом не свалились вниз, причем, конечно, расшиблись бы до смерти, я не понимаю. Чтобы время на крыше шло веселее, мы за обедом ничего не ели, а, что было можно, завертывали в бумагу и съедали уже на крыше, откуда любовались Москвой, небом и летавшими в нём голубями. Это были очень приятные и поэтические минуты. Иногда Т. напускал на себя благочестие, и мы по ночам читали Евангелие и молились. Как-то Т. провозгласил себя диктатором школы. Он учредил администрацию, войско, суд и законодательный совет. Были чины и патенты на чины. Был свод законов, была тюрьма и, конечно, экспедиция заготовления государственных бумаг и деньги, в форме бумажек от карамели, снабженных подписями диктатора и министра финансов. Деньги серьезно ходили, в течении дней десяти; на них можно было покупать перья, карандаши, у приходящих — их завтраки. Я отлично помню, что первыми продали свои бутерброды два еврейчика, братья Л. Теперь они наверно где-нибудь уважаемыми банкирами (один из них еще при мне уехал в Нью-Йорк). Банкирами они были и тогда (и скупщиками заведомо краденых книг). Они стали покупать наши кредитки на настоящие деньги, по копейке за 10 000 рублей. Потом они продали их по полторы копейки за 10 000 рублей. Рынок был наводнен, кредитки упали в цене до нуля; владельцы и государство обанкротились, а банкиры братья Л. составили себе колоссальное состояние копеек в тридцать. Больше всех во время этого знаменитого краха пострадал диктатор, потерявший многие миллионы, но так как кредитки он сам делал, а не заработал, то и не тужил. Неприятность была в другом: именно, разоренная республика взбунтовалась и низложила диктатора. С тех пор, как завелись на свете деньги, даже величайшие события совершаются не по прихоти денег только в виде редких исключений.

Вскоре после крушения своей диктатуры Т. совершил дела, которые взволновали школу до основания, не исключая д-ра Леша, не исключая самого церковного совета, «кирхенрата», ведавшего школу; оберпастор и (захватите побольше дыхания, читатель) генералсуперинтендент, и те задумались. В школе, церковной лютеранской Санктпетрипауликнабенкирхеншуле, завелись московские черти. Как ни просвещены, как ни выше всяких суеверий немцы, но в Москве и они немного верят в чертей. Да и нельзя не верить. В Москве почти на каждой улице есть дом, в котором никто не живет, потому что там поселились черти. Московский немец слышит об этом с детства, можно сказать, всасывает чертей с молоком московской кормилицы, и потом, будучи банкиром, богатым фабрикантом, крупным купцом… членом кирхенрата, он не может вполне отрешиться от впечатлений детства. Московские немки идут дальше и, в то время как немцы верят только в русскую нечистую силу, немки, со свойственным женщине идеализмом, верят и в русских угодников. Нередко в трудную минуту жизни немка дает обещание, конечно, по секрету от своего немца, сходить к Троице-Сергию. И она идет, и случается, что после двух, трех паломничеств, она возвращается домой тайной православной. Я знаю одну немку, — Эмилию, которая была миропомазана по недоразумению под именем рабы Емели. По воскресеньям такая Емеля продолжает ходить в кирку, угрызается своим притворством и, глядя на пастора в черной блузе и с белым фартучком под бородой, с тоской вспоминает о величественных ризах и блистающих митрах у Троицы-Сергия.

Поделиться с друзьями: