Синтаксис любви
Шрифт:
Жизнь сугубо эмоциональная, т. е. насквозь охудожественная, эстетизированная, вместе с тем не отменяет у 1-й Эмоции того, чем она является. А является она законченной эгоисткой, даром самому себе. Исключительно собой и своими переживаниями была занята и 1-я Эмоция Бориса Пастернака. Безоглядность, эгоцентризм, безадресность его поэзии, писем, речей часто ставила читателей и слушателей в тупик, и им стоило больших усилий дешифровать хотя бы часть обрушивающего на них интересного, неожиданного, блестящего, но дикого, слепого и темного камнепада словес. Исайя Берлин после посещения Пастернака писал:” Его речь состояла из великолепных, неторопливых периодов, порой переходивших в неукротимый словесный поток; и этот поток часто затоплял берега грамматической структуры — ясные пассажи сменялись дикими, но всегда поразительно живыми и конкретными образами, а за ними могли идти слова, значение которых было так темно, что трудно было за ними следить…”
“…восприимчивость, вдохновение художника должны быть чрезмерны,” — писал Пастернак и тем лишний раз подтверждал наличие у него 1-й Эмоции. Ведь избыточность, как не раз говорилось, — главная примета Первой функции.
Очень выразительно являла себя во всем, что делал и говорил Пастернак, его 2-я Воля. Здесь нельзя не вспомнить знаменитый телефонный разговор поэта со Сталиным по поводу ссылки Мандельштама. Сталин любил пугать своими неожиданными звонками далеких от политики и власти граждан и часто достигал желаемого эффекта — тяжелейшего психического шока. Пастернак оказался в числе немногих, легко перенесших этот удар, и даже в конце разговора стал напрашиваться к Сталину в гости, чтобы, наивная душа, просветить тирана. К счастью для поэта, Сталин скоро почувствовал, куда клонится разговор, и поспешил повесить трубку. Позднее, когда пришло время сторонних оценок этой телефонной дуэли, даже такие заведомо пристрастные арбитры, как Ахматова и Надежда Мандельштам, оценили поведение Пастернака “на твердую четверку”.
О других симпатичных чертах 2-й Воли, являемых личностью Пастернака, лучше, наверно, сказать языком лично знавших его людей:”Ему дана была детская простота, порой даже обезоруживающая наивность, а иногда вследствие чрезмерной доверчивости к людям он даже проявлял слабость и легковерие. Ему свойственна была детская прямота и пылкость, но в то же время свежесть и тонкость чувств, деликатность по отношению к людям. Это свойство он с годами развил до крайности; он всегда боялся задеть своего собеседника даже невольно. Иногда он не хотел принимать какое-нибудь решение из боязни обидеть человека, и тогда он предоставлял решение вопроса самой жизни. И проистекало это не от малодушия или желания приспособиться, а от доброжелательности, уважения к другому. Внутренне же он был стоек и непоколебим…
Борису Леонидовичу чужда была расчетливость, он не способен был к мстительности, презрению, злопамятству. Он был само благородство: всегда был рад все отдать, ничего не прося для себя; всегда был бесконечно признателен за малейшую услугу. Он не замечал своих обид и огорчений в постоянном обновлении всего своего существа, неизменно отзываясь сердцем и душой на все, что жизнь могла принести нового. И он умел всегда по новому смотреть на жизнь, вещи и людей — взглядом поэта, стремящегося к “всепобеждающей красоте”, всегда готового “дорогу будущему дать”. Жизнь, вещи и люди были для него постоянно новы. Марина Цветаева могла бы повторить в 1960 году то, что она сказала в 1922; не Пастернак ребенок, а мир в нем ребенок”.
Моментальные снимки 2-й Воли Пастернака обильно рассыпаны и по его поэзии:
“Быть знаменитым некрасиво”…
“Я не рожден, чтобы три раза
Смотреть по разному в глаза…”
“Есть в опыте больших поэтов
Черты естественности той,
Что невозможно, их изведав,
Не кончить полной немотой.
В родстве со всем, что есть, уверясь
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту”.
.
“Всю жизнь я быть хотел как все,
Но век в своей красе
Сильнее моего нытья
И хочет быть как я.”
“Жизнь ведь тоже только миг
Только растворенье
Нас самих во всех других
Как бы им в даренье”.* * *
Эталоном всех 4-х Логик может послужить и пастернаковская 4-я Логика. Человек, получивший двойное философское образование в России и Германии, ученик знаменитого неокантианца Когена, учителя великого Кассирера, Пастернак, покончив с учебой, просто отключился от процесса рационального осмысления бытия и до конца дней, добродушно иронизируя, любил говорить, что всю жизнь заниматься философией — то же, что всю жизнь питаться горчицей. И по одной этой фразе видно, сколь пренебрегал он не только философией, но и здравым смыслом в целом. Ведь пожизненное самозаточение в литературе, на каковое он обрек себя, — диета ничуть не лучше. Но 4-я Логика есть 4-я Логика, и Пастернак, вернувшись из Германии, сбросил с себя рассудок, как дикарь, сбежавший из мира белых людей, сбрасывает на опушке родных джунглей постылый фрак и, вдохнув привычную смесь из ароматов прелых листьев и мускуса, возвращается к себе, вновь живя лишь чутьем и инстинктом.
Кроме хронического конфликта со своим временем и властью в душе Пастернака постоянно жил еще один конфликт — конфликт с родным племенем и племенной религией. Сам он говорил об этом крайне осторожно, редко и обтекаемо:” Я был крещен в младенчестве моей няней, но вследствие направленных против евреев ограничений и притом в семье, которая была от них избавлена и пользовалась в силу художественных заслуг отца некоторой известностью, это вызывало некоторые осложнения, и факт этот всегда оставался интимной полутайной, предметом редкого и исключительного вдохновения, а не спокойной привычки”.
Гораздо жестче, прямее и беспардоннее говорил об этой душевной ране Пастернака Исайя Берлин:”Пастернак был русским патриотом. Он очень глубоко чувствовал свою историческую связь с родиной…страстное, почти всепоглощающее желание считаться русским писателем, чье корни ушли глубоко в русскую почву, было особенно заметно в его отрицательном отношению к своему еврейскому происхождению. Он не желал обсуждать этот вопрос — не то что он смущался, нет, он просто этого не любил, ему хотелось, чтобы евреи ассимилировались и как народ исчезли бы. За исключением ближайших членов семьи, никакие родственники его не интересовали — ни в прошлом, ни в настоящем. Он говорил со мной как верующий (хоть и на свой лад) христианин. Всякое упоминание о евреях или Палестине, как я заметил, причиняло ему боль..”
Сказать, что конфликт между кровью, с одной стороны, и профессией с вероисповеданием — с другой, был в душе Пастернака совсем не- преодолим, нельзя. Иудаизм не только не оппонент поэзии, но фактически базируется на ней, вспомним “Псалтырь” и “Песнь песней”. И при желании Пастернак вполне мог заниматься двуязычной поэзией, как это делали многие его российские соплеменники-поэты.
Иное дело — вероисповедание, проблема эта была неразрешима. Конечно, будь на то его воля, Пастернак, сославшись на произвол няньки и собственную младенческую невменяемость, вполне мог откреститься от неосознанного крещения. Однако это не случилось, и не произошло это потому, что Пастернак был истинным христианином. Он был христианином не по должности, обязанности, привычке, традиции, а по душе. Проще говоря, Христос, в том виде, каким его описал евангелист Иоанн, принадлежал к “Пастернакам”. В этом и только в этом — тайна Пастернаковского упорства в исповедании Христа, с Ним Пастернак исповедовал прежде всего себя.
Коль случай представился, нельзя не высказаться в этой связи по поводу проблемы структуры Четвероевангелия и центральной его фигуры — Иисуса из Назарета.
Во-первых, тайну и очарование Евангелиям придает то, что в них описаны два психотипа: “Толстой” у Матфея и “Пастернак” у Иоанна. В Писании оба Евангелия этих апостолов разведены по полюсам, и задача промежуточных Евангелий от Марка и Луки заключалась в том, чтобы примирить и по возможности сгладить противоречия крайних Евангелий. Марку и Луке это вполне удалось, и в результате сложился какой-то действительно нечеловечески многоликий, полифонический, многими по-зеркальному узнаваемый и потому чрезвычайно привлекательный образ основателя христианства. Достоевский жаловался, что, в подражание Христу, рисуя образ князя Мышкина, он так и не смог по-настоящему приблизиться к оригиналу. И не мудрено, Мышкин одномерен, как был одномерен его создатель, не знавший, что бесподобие образа Христа в коллективности его ваяния.
У евангелиста Матфея, с его 1-й Волей, Христос-”Толстой” строг, суров, тираничен, ревнив; фраза, брошенная ученику, отпрашивающемуся на похороны, — “Иди за мной, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов”, - исчерпывающе характеризует 1-ю Волю матфеевского Христа-”Толстого”. У евангелиста Иоанна эта фраза не только отсутствует, в его Евангелие Христос-”Пастернак” вообще не прибегает к повелительному наклонению.
К какому психотипу принадлежал реальный Христос, модель, увиденная через разные призмы разных психотипов разных евангелистов, с уверенностью сейчас сказать невозможно. Однако, с учетом психе-йоги, некоторые поправки к евангельским и последующим описаниям Христа сделать можно. Главное, Матфей и Иоанн согласны в том, что у Спасителя была 3-я Физика, ясно зримая из его экстрасенсорных способностей. А из этого следует, что христианство искусство вряд ли угадало внешность Христа, воспроизводя Его черты тонкими, мелкими, до приторности красивыми, т. е. рисуя скорее 4-ю, чем 3-ю Физику.