Сказ Про Иванушку-Дурачка. Закомуришка тридцатая
Шрифт:
– Ну ешь твою медь!
– И-го-го!
– Иван! – в ужасе гундит мой Внутренний Голосина – а он виноватых, чертей, на дух не переносит.
– Шо?
– Шо, шо! Ну ешь твою медь! Пули из ружжа почему-то всё не вылетают! Не знаешь, почему?
– Почему, почему! Знаю, конечно: пули не того калибра, ешь твою медь!
– И-го-го!
– Шо ж делать, Ваньша? Шо ж делать? – в ужасе гундит мой Нутрений Голосище. – Ну ешь твою медь! Как дальше жить с человеком, который ну совершенно не разбирается в калибрах пуль?!
– Шо, шо! Как, как! – отвечаю ему сердито. – А вот так!
Тута я вешаю ружье на плече, достаю из-за пазухи пращу, заряжаю ее двумя патронами, вынутыми изо рта, да и вещаю, трепеща от нетерпячки:
– Как достану пращу, так аж сам трепещу! Ну що, Гоша, как бы найти виноватого? Куды стрелять-то?
Унутренний Тарантоха – а он, как уже было сказано, виноватых, чертей, на дух не переносит – отвечает:
– Вон видишь впереди куст чертополоха?
– И-го-го!
– Вижу неплохо! Да черт ли там?
– Черт ли, не черт, а все там, кому Богом положено! Стреляй в куст, патрон виноватого найдет, однозначно!
– Хорошо! – говорю. – Ну, куст, трепещи: не всякий патрон в поле, иной и в куст, понимаешь! – и пальнул из пращи в куст!
– И-го-го-о-о!
– Ох, черт побери! Ой, боже мой! Ах, ох, ух, как мне плохо, Абр-р-роха! – раздались истошные вопли.
Из-за зелененького кустика чертополоха выскочили поп Абросим в черненькой рясе и черт Кистинтин в черном-пречерном облачении похоронного агента и со снайперской винтовкой в руке и бросились наутек. Мне чуть самому не стало плохо: аз на секунду обомомлел!
Одначе тут же пращу за пазуху сунул, вскричал: «У-у-у, ни за що не упущу-у-у!», на кобылку вскочил, на её тридцать девятую пежинку, ту, що на хвосте, да и поскакал за утекающими в погон. Да куды там!
Вот еду я, еду по широкому полю: день и ночь еду; славное оружжо – за спиною. Слушаю, как ветер, по выражению поэта (явно – Языкова), «звоном однотонным // Гудит-поет в стволы ружья». А в поле видны вонзенные в землю копья и стрелы. Пегаська-то мне и-го-го... и-го-го... и го-го-говорит:
– И-го-го! И-го-го! Ваньша!
– О-го-го! Пегаська заго-го... заго-го... заго-го-говорила! Пегасик, тебе чего-го?
– И-го-го! И-го-го! А вот чего-го: у меня прямо лиро-драматическое расположение духа! Секстину вспамятовала и согласна ея провозгласить!
– О-го-го! Твоюя? Твоюю?
– И-го-го! И-го-го!
– Вот энто о-го-го, Пегашища!
– Шиш-ш-ш! Нет смысла-с! – прошипел мой Нутрений Голосина – а он, как уже не раз было сказано, начинающих пиитов, чертей, на дух не переносит, дубина. – Аз не согласен!
– Пегашечка, шпарь-с! – твердо изрек я. – Аз – го-го-голоден и жажду пищи-с: ежели не телесной, то хотя бы духовной-с!
– И-го-гось! И-го-гось! Тильки вот чего-гось: я буду провозглашать ея сикось-накось, по памяти-с. Ничего-гось?
– Энто секстину-то – сикось-накось? Нет смысла-с! Шиш-ш-ш! – прошипел мой Унутренний Голосина – а он сатанеет чертовски от всего того-с, в чем нет смысла-с.
– Пегашечка, ш-ш-ш... шпарь-с! – твердо изрек я. – Аз ого-голодал-с! Однозначно-с!
– И-го-гось! И-го-гось! Ну так вот чего-гось: «...И старый череп тлеет в нём; // Богатыря там остов целый // С его поверженным конём // Лежит недвижный; копья, стрелы // В сырую землю вонзены, // И мирный плющ их обвивает...».
– Я же говорил, щ-щ-що нет смысла-с! – прошипел мой Нутровой Голосина – а он, как уже было сказано-с, сатанеет чертовски от всего того-с, в чем нет смысла-с.
– Спасибоцки, Пегасецка! Се – полная глубочайшего философского смысла канцона! – мягко изрек я. – Вот шо значит самый настоящий, жизнеутверждающий реализьмища, ёшкина кошка! Эвта канцона как раз про наше поле! Кто же ея сложил, понимаешь? Жуковский?
Пегаська надула губы да сдержала язык за зубами, зато мой Внутричерепной Голосарий – а он сатане в дядьки годится – презрительно прошипел:
– Шиш-ш-ш! Умный бы ты был, Ивашка, человек, – кабы не дурак! Лермонтова не различил, перхлорвинил! Глубже в отечественной поэзии, понимаешь, следует разбираться!
Пегаська с надутыми губами не издавала ни звука, зато я презрительно прошипел моему Внутричерепному Голосарику:
– Да цыц-ка ты, ня чуць ничога, ни гамани, Гошка!
Тут мой Внутричерепной Голосочек – а его сам сатана пестовал – возвышает свой голосочек:
– Шиш-ш-ш! Умный бы ты был, Ивашка, человек, – кабы не дурак! Фиг с ней, с лошадкой и ея канцоной! Надо пошевелить мозгами вот о чем: как бы нам посередь поля оружжо твое испытать – далеко ль бьет? И не вздумай сбалакать: «Шиш-ш-ш!»
Вот еду я, еду себе по полю с оружжом за спиною и издаю, понимаешь, страш-ш-шеннейший ш-ш-шкрип: ш-ш-шевелю мозгами. При сем совершенно не слушаю, как ветер, по выражению поэта (возможно – Некрасова), «звоном однотонным // Гудит-поет в стволы ружья». И захотелось мне посередь поля оружжо свое испытать – далеко ль бьет?
– И-го-го!
Остановил я кобылку, слез и пустил ее попастись. А сам стал в известную мне позу энтого – как его? – урке... арке... архи... архибузира! Ружье с плеча снял, зарядил да и стал целиться в чисто поле. Одначе заробел с непривычки: целюсь всё, целюсь, а пальнуть робею! Хотя цель вижу неплохо.
Тутовона ветер донес до меня отвратительный запах серы и чей-то чертовски знакомый шепот из-за ближайшего куста чертополоха:
– О-хо-хо-хо! Чтоб твое ружье, дурак, даже незаряженное, при пальбе чуть-чуть дергалось, а пули толды* попадали б чуть-чуть не туды! Шилды-булды, пачики-чикалды, шивалды-валды, бух-булды!
– И-и-и-го-го-о-о!
Тутеньки аз еще больше заробел, ружье опустил стволами вниз, пули-то и выпали!
Но тутечки я очень кстатечки вспомнил восьмой наказ целовальника: главное дело, не робь, греха на волос не будет!
Тововонадни* подбадриваю сам себя:
– Наши в поле не робеют, на печи не дрожат!
Аз цель свою вижу неплохо. Новые пули вставил, со тщанием прицелился и пальнул в чисто поле, как в копейку.
– И-го-го!
Из-за ближайшего зелененького кусточка чертополоха выскочили поп Абросим в черненькой рясе и черт Кинстинтин в черной-пречерной форме бело-пребелогвардейца и с трехлинейкой в руке и обратились в бегство. Угрюмо молчал поп Абросим, а черт Кискинктин трехлинейку бросил и завопил истошно: