Сквозь столетие (книга 1)
Шрифт:
И Никита сразу же сник, на лицо набежала тень. «Переживает, расстроился, — подумал Аверьян, — видимо, Маша завладела сердцем».
— Завтра я пойду один, мне надо старушку проведать, родственницу моей матушки. Она захворала, я там долго буду, возможно, придется врача вызвать, ведь она одинокая. А в следующее воскресенье обязательно пойдем. Ну, что ты нос повесил?
— А я думал…
— Ничего, больше соскучится, горячее встретит.
И подумал Аверьян, что теперь Никита в Машиных руках и на него можно положиться.
— А может быть…
— Что «может быть»?
— Может быть, пойдем все-таки завтра?
— Нет… Я никак не могу. Подожди восемь дней, это ведь недолго. Тогда я тебя провожу, а сам пойду к старушке.
— А я один пойду.
— Не надо! Послушайся меня. Это в твоих интересах. Маша еще больше соскучится по тебе. И для тебя будет лучше. Понял?
— Понял.
— А чтобы ты поверил мне, я даю тебе вот это письмо. Спрячь его в карман. И требую от тебя, слышишь? Как присягу! Никому ни слова ни о том, что ходили к тетке, — это раз, а во-вторых, никому не проговорись об этом письме. Его потом отнесешь Мировольским и отдашь Маше, чтобы не видела и не знала Олимпиада Михайловна. Это тайна. Понял? Вручаю его тебе сегодня, так как в понедельник фельдфебель посылает меня с командой в Кронштадт и в суматохе я могу забыть отдать. Передай, пожалуйста, Никита!
— Хорошо! Все сделаю, как ты сказал, и никому ни слова.
…В воскресенье Никита весь день бродил по казарменному двору как неприкаянный. Аверьян вернулся, когда уже стемнело, и поговорить с ним не удалось. Мимоходом бросил фразу: «В будущее воскресенье Маша ждет тебя».
Сразу же после отбоя Никита натянул на голову одеяло, но долго не мог уснуть. Переворачивался с боку на бок, все время думал о Маше. Засыпал и опять просыпался, мысли о девушке не давали ему спать. И днем думал о ней: зажмурится и видит ее глаза. Они смотрят на него умоляюще, зовут к себе. Перед рассветом привиделось, будто сидят они в ее комнате, и она кладет свою руку на его пальцы и прижимает их к столу. Он хочет обнять ее, но рука не поднимается. Он изо всех сил старается и не может шевельнуть рукой. А Маша смотрит на него и улыбается. Наконец удалось поднять руку, но Маша исчезла в темноте, и все вокруг почернело. Хотел крикнуть, а голос пропал, проснулся, почувствовав, что онемела рука.
С Аверьяном не удавалось поговорить. Только намерится к нему подойти, а он знак подает — кивает головой: не надо.
В понедельник, когда утром выбежали во двор на гимнастику, Аверьян, улучив момент, шепнул:
— Фельдфебель с командой не послал меня.
Но поговорить с ним так и не удалось. После обеда, когда занимались в казарме словесностью, неожиданно раздался сигнал тревоги, дверь с грохотом раскрылась, и горнист, не успев переступить через порог, так неистово затрубил, что все замерли. Фельдфебель рявкнул: «Встать!» В это мгновение вбежал командир роты и дал команду взять винтовки и примкнуть штыки. Все побежали в коридор, хватали из пирамиды винтовки и на ходу надевали на дуло трехгранные штыки, похожие на длинные ножи. А фельдфебель подгонял:
— Быстрей! Быстрей!
На плацу фельдфебели делали торопливую поверку, а в это время туда бежали офицеры — командиры рот и батальонов. После команды «Смирно!» тысячеголовый, ощетинившийся штыками строй замер.
Поспешно, покачиваясь, приблизился запыхавшийся генерал, командир полка. Вытирая платочком потное лицо, дал команду: «Вольно!» И, махнув рукой, пошел к казарме, а за ним последовали офицеры. Через некоторое время вызвали туда и фельдфебелей, а полк остался стоять неподвижно, так как не было дополнительной команды «Разойтись».
Через полчаса примчались фельдфебели. Полк выстроили побатальонно. Прозвучали команды: «Смирно!» Через минуту: «Вольно!» Потом снова: «Смирно!»
От казармы к строю гвардейцев приближались офицеры, впереди семенил короткими ногами генерал, тяжело дыша, и, как прежде, вытирал лицо платочком. Командиры рот и батальонов торопливо стали на свои места. Генерал долго смотрел близорукими глазами, а потом махнул рукой. Прозвучала команда: «Вольно!»
Обескураженные солдаты ничего не понимали, стояли тихо, затаив дыхание.
Генерал прошелся вдоль строя, пристально вглядываясь в лица солдат, кашлянул и в который уже раз вытер платочком лицо. Обычно, когда они стояли в строю, Аверьян не упускал случая, чтобы незаметно толкнуть рукой Никиту или дернуть его за рукав. А вот сейчас, когда полк неподвижно замер, Аверьян будто и не замечал друга. Стоял он задумавшись, стараясь понять, чем вызвана тревога. Шевельнулась мысль: «А не собирается ли царь устроить парад здесь, возле казармы?»
Никиту волновало другое. Неужели война? Неужели погонят сегодня? А как же проведать Мировольских? Неужели он больше не увидит Машу?
Генерал откашлялся:
— Молодцы гвардейцы! Объявляю благодарность за отличную службу! Господа офицеры! Вы хорошо их выучили — объявляю и вам всем благодарность. Гвардия всегда служила образцом для всей армии. Тревога показала, что весь полк был выстроен за несколько минут.
Все понемногу успокоились.
— Братцы! — вдруг произнес генерал старческим дрожащим голосом. — Внешние и внутренние враги нашего любимого монарха сегодня прибегли к черному делу. Они подняли свою грязную руку на нашего государя Александра Второго. Но русские люди защитили его… Государь наш жив, а святотатец арестован, он будет наказан. А если враги опять замыслят что-то недоброе, гвардия грудью своей защитит нашего государя. Спасибо, братцы! Вы — опора святого царского престола. Господа офицеры! Ведите воинов в казарму.
Батальонные дали команду, ее повторили ротные, и солдаты двинулись в казарму. Поставив винтовки в пирамиды, гвардейцы молча направились к своим кроватям. Молчали и после ужина. Поужинав, умылись и выстроились на молитву. Вроде бы и дружно пели «Отче наш», но чувствовался какой-то разлад, каждый думал о том, что произошло. Где? Когда? Кто именно? Понуро разошлись, готовились ко сну.
Снимая сапоги, Никита спросил у Аверьяна:
— Как же так?
Аверьян коротко ответил:
— Не знаю. Ложись спать. Командиры расскажут, если найдут нужным.
Почему он ответил так резко, будто они и не друзья? Сказал бы по-человечески, так нет, гаркнул, как на пса. Не узнавал Аверьяна.
Утром, когда, умывшись, выбежали во двор на гимнастику, Никита опешил: на Аверьяна было страшно смотреть — весь почернел, глаза запали.
Улучив минутку, когда бегом возвращались в казарму на завтрак, шепотом спросил его:
— Ты что, заболел?
— Голова болит, и трудно дышать.
— Иди в лазарет к фершалу.
— Я же учил тебя… — окрысился Аверьян.
— Виноват, виноват. — С нажимом выговорил: — К фельдшеру! К фельдшеру… Иди лечиться.
— Еще что выдумал! И так пройдет.
Никита чувствовал, что дело здесь не в болезни, неспроста так изменился Аверьян, возможно, что-то с той старушкой произошло, которую он проведывал в воскресенье. Да черт с ней, с неизвестной старушкой, а друга Никите жаль. Почему у него такой подавленный вид? Может, кто-нибудь его унизил или оскорбил?
В казарме все утихомирились. После тревоги генерал больше не появлялся в полку, муштра и словесность проходили как всегда. Маршировали на плацу, бегали с винтовками наперевес. Кололи штыками чучела. А в предвечерние часы слушали наставления фельдфебеля Петрушенкова. Он гонял их по уставу, требовал четких ответов, а однажды в конце занятий вытащил из ящика газету. Аккуратно положил ее на стол, старательно расправил и разгладил пальцами, потом пристально посмотрел на притихших солдат. Все они не сводили с него глаз. Такого еще не было, чтобы фельдфебель читал им газеты. «Интересно, — подумал Никита, — фельдфебель собирается что-то читать. Вон и очки нацепил на нос. Очень интересно!»