Слоновья память
Шрифт:
Как в Африке, подумал он, точно как в Африке, в ожидании благословенного наступления сумерек в беседке жангу в Маримбе, когда тучи накрывали Камбу, а Байша-ди-Кассанжи наполнялась отзвуками грома. Ожидание сумерек и почты, прибывающей с колонной грузовиков, ожидание твоих длинных влажных писем о любви. Ты, больная, в Луанде, дочь далеко от обоих, и солдат-самоубийца в Манганду, который прилег на койку в казарме, приставил автомат к подбородку, пожелал всем спокойной ночи, и — бац: осколки зубов и костей, впечатавшиеся в цинковый потолок, кровавые пятна, мясо, хрящи и жуткая дыра на месте нижней половины лица; он агонизировал четыре часа, бился в судорогах, как жаба, на кушетке в лазарете, капрал держал над ним керосиновую лампу, бросавшую на стены огромные смутные тени. Манганду, лай дворняг из темноты, скелетообразных собак с ушами как у летучих мышей, ночные небеса с незнакомыми звездами, вождь из Далы и его больные сыновья-близнецы, очередь на прием на ступенях медпункта, вся трясущаяся от малярии, следы укусов, разбухшие от дождя. Однажды после обеда мы сидели у колючей проволоки на плите, вроде могильной, на которой намалеваны эмблемы батальонов, как вдруг откуда ни возьмись на дороге в Шикиту грохочущий американский грузовик, весь в пыли, а там — лысенький человечек, гражданский, один, не агент Пиде, не начальник, не охотник, не член бригады по борьбе с проказой, а фотограф, фотограф со всей своей амуницией и немыслимо старинной треногой, как на пляже или на ярмарке, и давай предлагать всех сфотографировать, по одному или вместе, чтобы послать в письме родным бледные улыбки изгнанников на память о войне. В Маланжи не было детского питания, и наша дочь вернулась в Португалию бледненькая, желтушная, как все белые в Анголе, ржавая от лихорадки, проспав целый год в казарме в колыбели из пальмовых ветвей рядом с нашими койками; я вскрывал труп на полянке, чтобы не задохнуться от вони, когда меня позвали к тебе: обморок, ты сидела на стуле, сколоченном из обломков старой бочки, я закрыл дверь, присел на корточки рядом с тобой и заплакал, повторяя: до конца дней, до конца дней, до конца дней, уверенный, что ничто не может разлучить нас, морской волной к тебе мое тело стремится, воскликнул Неруда [80] , и так было с нами, да и когда я один, когда не могу сказать тебе, то есть говорю, обезумев от любви, но ты не можешь услышать: слишком много ран нанесли мы друг другу, слишком часто терзали друг друга, пытались убить в себе друг друга, и все равно, гигантской подземной волной к тебе, как к берегу, пшеница моего тела клонится, ко-лосья пальцев ищут тебя, стремятся тебя коснуться, цепляются за твои волосы, твои стройные ноги сжимают мой торс, поднимаюсь по лестнице, открываю двери, вхожу, матрас еще хранит мой сонный отпечаток, вешаю одежду на спинку стула, морской волной, морской волной стремится к тебе мое тело.
80
Цитата из стихотворения «Так и есть, любимая, сестра моя, так и есть» (1923).
Тереза, наша помощница по хозяйству, вышла со стороны проспекта Гран Вашку, где листья шелковиц превратили солнце в зеленую аквариумную лампу, рассыпающую рассеянные блестки, так что люди в этом свете, казалось, плыли в расслабленных рыбьих позах, и прошествовала мимо него медленной походкой священной коровы, которая могла бы казаться слишком торжественной, если бы не самая добродушная на свете улыбка. Если уж Тереза меня не застукала, никто не застукает, подумал врач, еще сильнее вжимаясь в айсберг и начиная чувствовать животом гладкую прохладу эмали: еще чуть-чуть, и он просочится сквозь стенку холодильника, кокона, в котором человеческие личинки рискуют превратиться в торт из мороженого «Кассата», — перспектива быть съеденным ложкой во время семейного ужина вдруг показалась ему приятной. Нищий на одеяле, подсчитывавший выручку, решил, что угадал его намерения:
— Если собираешься тибрить, то и мне прихвати рожок. Ванильный, а то язва, чтобы ее черти драли.
Сеньора, увешанная пакетами, выходя из кондитерской, с ужасом покосилась на странную пару бандитов, планирующих дерзкое ограбление холодильника, и тут же бросилась со всех ног в сторону Дамайи, испугавшись, видимо, что они начнут угрожать ей леденцовым пистолетом. Нищий, эстет в душе, восхитился широтой ее бедер:
— Ишь какой бубен. — И добавил автобиографический штрих: — До аварии я каждое воскресенье такой причащался. Девки с Арку-ду-Сегу дешевше полушки, а нынешние-то бляди дороже трески выходят.
Шумная стайка детей появилась у ворот школы — верный знак, что уроки окончены: нищий злобно заерзал на своем одеяле:
— Бессовестная малышня больше ворует, чем подает.
А нет ли, прикинул врач, в этой раздраженной реплике зародыша вечной истины, и эта мысль заставила его взглянуть на соседа иными глазами: скажем, Рембрандт в конце жизни едва ли был намного состоятельнее, и что мешает увидеть Паскаля в сборщике платы за пользование водой? Антониу Алейшу [81] продавал лотерейные билеты, Камоэнс на улице писал письма по заказу неграмотных прохожих, Гомеш Леал исписывал александрийским стихом бланки с печатью нотариуса, на которого работал. Десятки гениев, достойных Нобелевской премии, в застиранных джинсах дразнят полицию на демонстрациях маоистов: в наше странное время ум кажется глупостью, а глупость — умной, и, похоже, на всякий случай лучше не слишком доверять ни тому ни другой, как в детстве ему советовали держаться подальше от подчеркнуто любезных господ в странно блестящих очках, осаждавших мальчиков и девочек у школьного забора.
81
Антониу Фернандеш Алейшу (1899–1949) — самый известный португальский поэт из народа, сочинял стихи и куплеты в духе народной поэзии.
Бульвар наполнялся ребятишками, которых чьи-то руки гнали домой, как гонят торговцы стаю рождественских индюшек по площади Фигейра, и врач предался меланхолическим размышлениям о том, сколь трудно воспитывать взрослых, никак не желающих осознать жизненную необходимость жвачки или коробки пластилина и настолько озабоченных такой идиотской ерундой, как правила поведения за столом, выцарапывающих неприличные надписи на мраморе общественных уборных и ругающих за безобидные каляки карандашом на стене гостиной. Нищий, который, без сомнения, понял бы и эти и другие плоды напряженного мыслительного процесса, в это время прятал выручку в карман жилета подальше от загребущих рук учащейся молодежи и разворачивал справку о туберкулезе, чтобы склонить на свою сторону колеблющихся благодетелей.
Тут врач в группе девочек, одетых в одинаковые форменные клетчатые юбки, заметил дочерей: старшую, блондинку с прямыми волосами, и младшую с каштановыми кудряшками. Они пробирались сквозь толпу к Терезе, и внутренности отца, вдруг ставшие слишком большими, вздулись грибами нежности. Ему хотелось бежать к ним, схватить их за руки и уйти с ними вместе, как в финале «Большого Мольна» [82] , навстречу невероятным приключениям. Будущее, словно снятое камерой «Панавижн», простиралось перед ним, истинное и выдуманное, как волшебная сказка, укутанная голосом Пола Саймона [83] :
82
Фильм 1967 г., снятый режиссером Жан-Габриэлем Албикокко по одноименному роману Алена-Фурнье.
83
Пол Фредерик Саймон (р. 1941) — американский рок-музыкант, поэт и композитор, обладатель трех премий «Грэмми» в номинации «Лучший альбом года».
84
Пока Тереза надевала им на головы красно-белые береты, психиатр заметил, что у младшей с собой любимая кукла, тряпичное существо, с глазами, грубо намалеванными на голом лице, и с разинутым в зловещей лягушачьей гримасе ртом: они спали в кровати вместе и поддерживали сложные родственные отношения, судя по всему, изменявшиеся в зависимости от настроения девочки; я получал о них смутные сведения из отдельных случайно брошенных фраз, заставлявших меня постоянно тренировать воображение. Старшая, отличавшаяся тревожным взглядом на мир, с помощью неодушевленных предметов вела отчаянную битву Чарли Чаплина с грозными шестернями жизни [85] , заранее обреченная на героический провал. Скрючившись от пронзивших его колик любви, врач представил себе, будто оформил на дочерей страховку мечтами, проценты за которую вносил колитом и неосуществленными планами, истощавшими его организм, надежда, что они пойдут дальше, чем он, наполняла его ликованием первопроходца, верящего, что дочери усовершенствуют жалкий папенов котел [86] его желаний, из трещин в котором струями хлещет горячий пар. Тереза распрощалась с подружкой, стойко выдерживающей атаку малолетнего классового врага, яростно щиплющего ее за голени и обещавшего в будущем превратиться в сурового босса, и направилась вместе с девочками в сторону проспекта-аквариума, с домами, дрожащими в светлой тени деревьев.
85
Один из эпизодов фильма «Новые времена».
86
Герметичный котел с клапаном, изобретенный французским физиком Дени Папеном (1647–1712).
Согбенный, как поэт Шиаду [87] на своем бронзовом табурете, врач мог бы при желании прикоснуться к ним, когда они проходили почти вплотную к нему по пути домой, не сводя завороженных глаз с железного утенка над входом в табачную лавку, которого за несколько мелких монет можно было заставить качаться из стороны в сторону и трястись, как эпилептик. От волнения врач закашлялся, и нищий, повернув к нему свой щетинистый череп, разразился саркастическим смехом:
87
Антониу Рибейру по прозвищу Шиаду (1520?–1591) — поэт-сатирик, современник Камоэнса. Прозвище получил по названию улицы в Лиссабоне, на которой жил. Памятник поэту Шиаду выполнен в виде сидящей, сильно наклонившейся вперед фигуры.
— Что, заводят тебя? Ну ты проказник.
И во второй раз за день психиатр почувствовал, что ему хочется проблеваться до дна, выблевать весь запас дерьма, которое в нем накопилось.
Врач пристроил машину на одной из улочек, расходящихся в разные стороны от Шелковичного сада [88] , как ножки насекомого, у которого вместо панциря трава и деревья, и отправился в бар: у него было еще два часа до сеанса психоанализа, и он подумал, что, может быть, удастся отвлечься от себя, наблюдая за другими, особенно за той категорией других, которые разглядывают свое отражение в рюмке виски, за теми вечерними рыбами алкогольного аквариума, для коих кислородом служит двуокись углерода из пузырьков газировки «Каштеллу». Интересно — думал он, — чем вечерние завсегдатаи баров занимаются по утрам? И решил, что с уходом ночи пьяницы, должно быть, испаряются и рассеиваются в разреженной дымной атмосфере, как джинн из лампы Аладдина, а как только начинает смеркаться, вновь обретают плоть, улыбку и неторопливую мимику анемоны, руки-щупальца тянутся к первой рюмке, опять включается музыка, жизнь встает на привычные рельсы, и крупные фаянсовые птицы пускаются в полет над ламинатными небесами печали. Каменные арки изогнулись над садом, словно брови, изумленные своим соседством с анархией и путаницей людского муравейника на площади Рату, и психиатру почудилось лицо, которому несколько сотен лет, удивленно и серьезно созерцающее затерянные между деревьями качели и горку, на которых врач ни разу не видел ни одного ребенка, такие же с виду заброшенные, как карусели с мертвой ярмарки: он не смог бы объяснить причину, но Шелковичный сад всегда представлялся ему воплощением одиночества и глубочайшей меланхолии, даже летом, и впечатление это преследовало его с той далекой поры, когда он приходил сюда на час раз в неделю брать уроки рисования у чудаковатого толстяка, чья квартира на втором этаже была вся забита пластмассовыми моделями самолетов: материнская тревога, подумал врач, вечная тревога матери за меня, ее постоянный страх, что в один прекрасный день она увидит, как сын с мешком за плечами бродит по помойкам, собирая пустые бутылки и тряпье, превратившись в профессионального нищего. Мать не слишком верила, что он когда-нибудь станет взрослым ответственным человеком: все, что он делал, она воспринимала как игру, даже за относительной профессиональной стабильностью сына ей чудилось обманчивое затишье перед катастрофой. Она часто рассказывала, как привела будущего психиатра на приемный экзамен в лицей имени Камоэнса и, заглянув со двора в окно класса, увидела, что все остальные ребятишки, склонились над своими билетами, и только психиатр, задрав голову и полностью отключившись от происходящего, рассеянно изучает лампу на потолке.
88
Неофициальное название сада имени Марселину Мешкиты, португальского драматурга конца XIX — начала XX в.
— И этого мне было достаточно: я тут же поняла, что его ожидает в жизни, — подытоживала мать с победоносно-скромной улыбкой пророка Бандарры [89] , только гораздо более проницательного.
Для успокоения совести, однако, она пыталась бороться с неизбежным, прося каждый год директора сажать ее сына за первую парту «прямо перед учителем», чтобы врач волей-неволей впитывал премудрости разложения многочленов, классификации насекомых и прочую жизненно необходимую информацию, вместо того чтобы заниматься такой ерундой, как стихи, которые украдкой он писал в тетрадях для изложений. Полный перипетий процесс обучения и воспитания психиатра обрел для нее масштабы изматывающей войны, где обеты Деве Марии Фатимской перемежались с наказаниями, горестными вздохами, трагическими пророчествами и жалобами тетушкам, безутешным свидетельницам несчастья, считавшим, что малейшее семейное потрясение непосредственно касается их. Сейчас, глядя на окно третьего этажа, где обитал учитель рисования, врач вспомнил о своем грандиозном провале на практическом зачете по анатомии, на котором ему дали в руки подернутый тиной сосуд с выкрашенной в красный цвет подключичной артерией, прячущейся среди переплетения прогнивших сухожилий, вспомнил, как у него воспалялись веки от формалина и как, взвесив на домашних кухонных весах все четыре тома Трактата о костях и мускулах, суставах, нервах, сосудах и внутренних органах, торжественно объявил сам себе перед этими шестью килограммами восемьюстами граммами концентрированной научной мысли:
89
Гонсалу Аннеш Бандарра (1500–1556) — португальский сапожник-пророк, автор стихов, в которых предсказывал приход мессии и превращение Португалии во всемирную монархию.