Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Время, повторил врач, мне позарез нужно время, чтобы собраться с духом, наклеить все свои вчерашние дни в альбом («who’d think to find you in a photograph, perfectly quiet in the arrested chaff» [135] ), привести в порядок черты лица, глянуть в зеркало: на месте ли нос, и продолжить путь к тому дню, который начнется с твердой решимости стать победителем. Время, чтобы дождаться тебя у дверей министерства, подняться с тобой по лестнице, вставить ключ в замочную скважину и нырнуть в обнимку, не зажигая света, в кровать, смутно освещенную фосфоресцирующими стрелками электронного будильника, путаясь в немыслимом количестве одежды и в нежных всхлипах, вновь обучаясь читать по Брайлю страсти. Толстуха положила ему на руку длиннющие темно-красные ногти; на ее запястье, похожем на лапку засохшей ящерицы, красовался браслет из поддельной филиграни с огромным медальоном Девы Марии Фатимской, звенящим, ударяясь о фигу [136] из слоновой кости, и психиатр почувствовал, что его вот-вот сожрет рептилия из третичного периода, челюсти которой, измазанные кровавой помадой, явно демонстрировали, что она жаждет жестокого убийства. Глаза динозавра уставились на него с фальшивым вниманием, придаваемым обильно наложенной тушью для ресниц, под бровями, выщипанными до толщины кривой, проведенной рейсфедером, грудь вздымалась и опускалась в ритме жабр, раскачивая многочисленные ожерелья, как корабли у причала. Лапка паукообразно карабкалась по его рукаву, пощипывала его большой палец, ляжка целиком впитала его ляжку, острый каблук придавливал его ступню, отрывая ему в яростной ласке пятку. Горбун, усевшись слева, громко сосал таблетки от горла, распространяя кругом запах ингалятора для астматиков; если на секунду крепко зажмуриться, можно было бы без труда представить себе, что ты в комнате Марселя Пруста, прячешься за стопкой тетрадей с рукописью «Recherche du Temps Perdu» [137] : c’est trop bete [138] , так он обычно говорил о своих писаниях, je peux pas continuer, c’est trop bete [139] . Дорогой дядюшка Пруст: обои, камин, железная кровать, твоя трудная и отважная смерть, но увы, я сидел за столом в Казино, и одиночество разъедало меня изнутри, как жгучая кислота, мысль о пустой квартире пугала, и стоило представить себе очередную ночевку на балконе, как я начинал заранее стонать от радикулита. Охваченный паникой, я двинул оставшуюся фишку на Большой: если выиграю, отправлюсь прямиком в Монти-Эшторил, залезу под простыню, буду мастурбировать и думать о тебе, пока не усну (рецепт относительного успеха); если проиграю, приглашу эту пожилую удавиху на скромную оргию, достойную ее пластикового леопарда и моих потертых джинсов и с учетом того, что подошел горестный конец трудового месяца; и непонятно было, какую из двух катастроф предпочесть: равный ужас вызывали что одиночество, что рептилия. Роскошная испанка задела его великолепной ягодицей, подушкой под более счастливую голову: эпоха тощих коров была, без сомнения, его судьбой навеки, и он смиренно приспосабливался к ней с безропотностью кроткого быдла: какая-нибудь скамейка в парке терпеливо дожидалась его меланхолически праздной старости, и вполне возможно, что по пятницам самый младший из братьев будет кормить его у себя дома ужином, в качестве гарнира к жареному мясу подавая советы и укоризны:

135

«Кто бы мог подумать, что ты окажешься на фотографии, совершенно спокойный и неподвижный среди застывшей шелухи» (англ.). Цитата из стихотворения американского поэта Нельсона Бентли (1918–1990), которое называется «Atget’s Lens» («Объектив Атже»). Эжен Атже — французский фотохудожник (1857–1927).

136

Португальцы верят, что комбинация из трех пальцев приносит удачу, так что держат ее изображение дома и носят в виде украшений.

137

«В поисках утраченного времени» (франц.).

138

Это слишком глупо (франц.).

139

Дальше не буду читать, это слишком глупо (франц.). Цитата из воспоминаний Жана Кокто о Прусте. «Каждую ночь Марсель Пруст читал нам „По направлению к Свану“. Эти чтения добавляли к страшному беспорядку в его комнате путаницу временной перспективы, ибо читать он начинал с любого места, ошибался, перевертывал несколько страниц подряд, начинал сначала, останавливался, желая объяснить нам, что шляпа, поднятая в знак приветствия в первой главе, обретет особый смысл в последнем томе, и вдруг прыскал, зажимал себе рот рукою в перчатке и словно размазывал по щекам и бороде этот рвущийся наружу смех. „Нет, это слишком глупо, — повторял он. — Больше не буду читать. Это слишком глупо“» (Жан Кокто. «Портреты-воспоминания»).

— Мама так и знала, что ты не наберешься ума.

И вполне возможно, что он не только никогда не наберется ума, но (что еще печальнее) ему не суждено то особое счастье, которое обычно обусловлено отсутствием этого странного атрибута, этого балласта, без которого легко возносишься к радостным вершинам веселого безумия, без тоски, без забот, без планов, когда отрочество становится состоянием души, призванием или судьбой.

— Мама так и знала.

Мама всегда все так и знала. И мне казалось, что инспектор Казино постепенно перенимает ее пророческий дар, веки его тяжелеют от огорчения, лоб хмурится, рука с зажженной сигаретой чертит в воздухе эллипсы, как бы снимая с себя этим жестом всякую ответственность:

— Чего от этого мальчика можно ожидать?

Ничего, припечатал он вслух со злостью, испугавшей горбуна, и в этот самый момент, крупье поставил стакан на стол, поднял глаза, оглядел присутствующих, подтянул галстук и провозгласил:

— Малый, — вынося, сам того не зная, окончательный приговор.

— Авы уверены, что вы доктор? — спросила рептилия, недоверчиво оглядывая его изношенные джинсы, потертую футболку, растрепанные волосы. Они вдвоем сидели в маленькой машине психиатра («Не знаю, втиснусь ли я в эту штуку») рядом с внушительным туристским автобусом, принимавшим обратно на борт груз из старушек-американок в вечерних платьях, с очками на серебряных цепочках, висящими на шее, как соски у младенцев, сопровождаемых блондинами, похожими на Хемингуэя с последних портретов.

— Я обычно людям доверяю, но всякое бывает, — добавила она, по-полицейски изучая удостоверение, которое он ей показал, — сколько раз уже нарывалась. Веришь так кому-нибудь, веришь — и на тебе: давай сюда сумочку и прощай, милая, стой на улице, считай ворон. Вы извините, это не про вас, но за грешника платит праведник, как святые отцы говорят, а береженого бог бережет. У меня двоюродный брат со стороны отца санитаром в Сан-Жозе, в первом отделении, Каррегоза его фамилия, вы знакомы? Низенький такой, полный, лысый, немного заикается, сходит с ума по «Атлетико»? Эмблему поверх халата носит, играл за юниоров, жену его парализовало, она только и говорит: чёрдери, чёрдери? Вы уж простите, что я осторожничаю, но Мендеш мне всегда говорил: Дори (меня Дори зовут), держи ухо востро с незнакомыми, легче перебдеть, чем потом расхлебывать, то же я слышала от сеньоры, которой груди отрезали в институте рака, поднимала петли на чулках, а теперь все на капельницах, да на капельницах, ей почти так же плохо пришлось, как Мендешу, бедняге, он после революции вынужден был переехать в Бразилию, а что поделаешь, оставил мне нежное письмо, обещал, что вызовет, что никого так не любил, как меня, что это вопрос нескольких месяцев, как только устроится там, так и сразу, а мулаток он видеть не может: вонючие они. Месяц, другой — и полечу на боинге в Рио-де-Жанейро, он доктор финансовых и экономических наук, без работы куковать не будет, я вообще не видела, чтобы Мендеша мог кто-нибудь обскакать, работает, как пес, несчастный, хотя легкими слабоват, но это еще не все: деликатность, манеры, и как обращается с женщинами, прямо угадывает, чего мы хотим, ни разу меня не бил, почти каждую неделю цветы, украшения, ужины в Комодору, кино. Я ему, понятно, говорю: малыш, зачем столько роскоши, но Мендеш знал, что я такие вещи обожаю, и не слушал, он просто святой, я так и вижу его с аккуратными бачками (я ему подарила машинку для стрижки «Филишейв» на Рождество), в рубахе «Роза Негра» с иголочки, лак на ногтях так и блестит.

Пауза.

— Вот и вам бы галстук из натурального шелка, пиджак из пьедепуля, а на голову — фиксатуар Брилькрим? В первый раз вижу такого доктора-неряху, прямо механик какой-то, доктор должен быть представительным, так ведь? Кто захочет иметь дело с психиатром, если он — поп косматый? Я вот если в банк иду, так уж требую почтения, солидности, по лицу сразу видно, знающий человек или нет — а как же, специалист, если себя уважает, носит жилетку, БМВ у него серебристое, дома люстры, в ванной золотые краны в виде рыбок водой плюются, войдешь — и видишь: денег куры не клюют, одна мебель на вес золота, вот скажи, что в наше время делать без денег, я без денег гибну, деньги — мое горючее, знаешь ли, отбери у меня мою сумочку крокодиловой кожи, и я — как без рук, привычка к роскоши — чего ты хочешь, не поверишь, но мой отец был профессором ветеринарии в Ламегу.

Она достала контрабандный «Эмел» из жуткой картонной сумки, имитирующей крокодила, и закурила от огонька фальшиво-черепаховой зажигалки. Врач заметил, что туфли на неимоверно высоких каблуках она носит с подследниками и что глубокие, не закрашенные ваксой заломы уродуют кожу союзки: распродажа на площади Чили, поставил он диагноз. У корней волос, где пробор, прорастала седина, толстый слой пудры, как ни старался, не мог скрыть глубоких морщин вокруг глаз и на увядших щеках, обвисших вокруг подбородка, как мягкие занавески из плоти. Должно быть, в бумажнике у нее фотографии внуков (Андреи Милены, Паулу Алешандри, Сони Филипы).

— Через неделю мне стукнет тридцать пять, — нагло заявила она. — Если обещаешь надеть смокинг и отвести меня в приличный ресторан, подальше от «Каракойш да Эшперанса» [140] , я тебя угощаю: с тех пор как Мендеш уехал, у меня в сердце вакуум.

И, сжимая ему плечо:

— Я такая чувствительная особа — жуть, просто не могу без любви. Ты, факт, зарабатываешь прилично, врачи дерут с нашего брата дай боже, если бы тебя привести в порядок, причесать, купить костюмчик на проспекте Рома, может, стал бы и ничего себе, да только мне все это: деньги там, внешний вид — безразлично, меня интересуют только чувства, душевная красота, ты понял, лишь бы мужчина хорошо со мной обращался, возил гулять в Синтру по воскресеньям — и все, и я, считай, счастлива, как канарейка. Я очень веселая — знаешь? — спокойная такая, домашняя. Я, малыш, из того поколения, кому с милым и в шалаше рай: дай мне только мою пенную ванну, депиляцию ног, открытый счет в кондитерской — и больше ничего не надо. У тебя ведь есть двести эскудо одолжить мне на такси до Лиссабона, потому что поезд — это не для моих нервов, у тебя наверняка есть двести эскудо, ты ведь хорошо зарабатываешь, и вообще ты джентльмен, терпеть не могу парней, которые не джентльмены, бездельники такие, вечно одна матерщина на языке у пиздоболов. Извини, но я человек прямой, за словом в карман не лезу, знаю, что говорю, ты со мной по-хорошему, и я с тобой по-хорошему, я тебя буду радовать, если ты меня, конечно, полюбишь, поймешь, оплатишь квартиру; чего я хочу — так это посвятить жизнь кому-то, чтобы водил меня в кино или в кафе, платил бы мне за квартиру, обходился бы как положено, чтобы ему нравился мой песик-таксик, чтобы принимал меня такой, какая я есть. Кстати, мы могли бы быть счастливы с тобой, как ты думаешь? А двести монет подкинешь? Не веришь мне? Ах, малыш, я влюбляюсь прямо с первого взгляда, тут ничего не поделаешь, ты мне глянулся, дай-ка очки надену, рассмотрю тебя получше, чтобы влюбиться еще сильнее.

140

Ресторан на улице Эшперанса считается скромным, однако когда Жоржи Амаду приезжал в Португалию, то любил бывать именно там.

Сначала она вытащила очешник, но тут же затолкала его обратно на дно сумки («Черт, это для дали») и извлекла из-под кучи бумажных платков, трамвайных билетиков и валяющихся как попало документов очки с линзами такими толстыми, как целые калейдоскопы, зрачки за ними исчезали, растворяясь в толще стекла: психиатр чувствовал себя как под дешевым микроскопом.

— Ой, малыш, да ты молоденький, — вскричали потрясенные диоптрии, — тебе примерно столько же, сколько мне, тридцать три, тридцать четыре от силы, да? Спорим на двести пятьдесят эскудо, что тебе тридцать четыре, я насчет возраста никогда не ошибаюсь, если бы так и с лотереей, я бы уже открыла магазинчик в Ареейру уебись сколько лет назад, Мендеш поклялся мне костями покойного брата, что устроит мне такой в Пенья-ди-Франса, но потом явились эти коммунисты, всех нас обобрали, и все пошло в задницу, накрылось медным тазом, но, если ты думаешь, что я отступилась, ты слеп как муж, который не видит дальше своих рогов: Дори упряма, как осел, в любви и в бизнесе я волкодав: своего не упущу, вцепляюсь мертвой хваткой. Да, кстати, сколько у тебя лежит в банке, больше сотни тысяч? А то мы могли бы, если хочешь, открыть парикмахерскую на паях, «Салон Дори» классно бы звучало, правда? Неоновые буквы снаружи, чистота внутри, богатая клиентура, мастерицы отборные, тихая музыка, кресла бархатные, все как в кино, а я бы сидела за кассой: коммерция — мой конек, ведь я десять лет торговала галантереей у Мендеша и ни разу не допустила ни малейшего ущерба «Аванезе ди Арройуш», а закрылась она, потому что должна была закрыться: магазины тоже изнашиваются, знаешь, как мужские причиндалы, твой-то, плутишка, наверняка весь изношен, но Дори наладит, можно и на одной струне сыграть так, что ах, а еще поставщики «Аванезы» драли с нас втридорога, черти, тут я случайно познакомилась с Леалом, он еще пел на радио, ты его точно знаешь, вот-вот должен был на телевидение попасть, он мне такие песни посвящал в романтическом жанре, я аж плакала, представляешь, видный такой парень, не придерешься, его даже пригласили сниматься в фотосериале для «Хроники», такая история об одном инженере, он сын графини, влюблен в горничную своей матери, которая, оказывается, внучка маркиза, но сама не знала, маркиз жил в Кампу-ди-Орики, в инвалидном кресле, я ему твердила: Леал, соглашайся, соглашайся же, у тебя финансы поют романсы, к тому же ты вылитый инженер, но у парнишки гордость взыграла, он разозлился, да будь это даже кино, говорит, я еще тысячу раз подумал бы, да будь это даже индийский фильм, он просто помешался на индийских фильмах, кто хотел с ним встретиться, всегда мог его найти у дверей отеля «Авиш», очень похож был на Артуро де Кордова [141] и Тони ди Матуша [142] , тот же голос, те же аккуратные кудри, такая же тонкая талия, каждую среду и четверг занимался с гирями и гантелями в Атенеу, а в Кашиаше и на пляже девчонки на него так и вешались, Мендеш смирился, простил меня, он знал мой темперамент и прощал, Леал женился на хозяйке ювелирной лавки из Амадоры, на этой козе драной, у которой и сисек-то толком нет, вдова моряка, тот моряк наварил какие-то сраные бабки на контрабанде: приемники привозил, а может, пизду своей жены предлагал всем подряд направо и налево, я месяц без таблеток уснуть не могла, все вздыхала, даже радиосериал разонравился, Мендеш меня отпаивал липовым чаем, бедняжка, утешал: Дори, я, мол, если доктор разрешит, пойду запишусь на гимнастику в Атенеу, у бедненького была грудная жаба, еле-еле по лестнице поднимался, тут же задыхаться начинал, а сколько раз на мне сознание терял, Дори, успокойся, твой Сладенький здесь, с тобой, Мендеша звали Рейналду, Рейналду-ди-Консейсан Мендеш, но я его называла Сладенький, ему так нравилось, я от горя на пять кило похудела, эх, блядь, встретила бы эту гнойную жабу, рога бы ей зубами пообломала, говноторговка, кошка ошпаренная, в октябре откинула копыта, спасибо аневризме, я благодарственный молебен оплатила у Антония Блаженного, теперь мне радоваться до конца жизни, падре что-то бормочет по-латыни у алтаря, а я на коленях про себя: ты сам не знаешь, о чем молишься, мошенник, да здравствует кладбище Бенфика: там теперь та, которая меня отпидарасила.

141

Артуро Гарсия Родригес (1907–1973), известный как Артуро де Кордова, — мексиканский актер так называемого Золотого века мексиканского кино (1936–1959), лауреат многих премий.

142

Тони ди Матуш (1924–1989) — знаменитый португальский певец, исполнитель фаду.

Врач доехал до Маржинала и свернул к Монти-Эшторил: у подножия холма там была одна ночная забегаловка, в которой он не слишком рисковал встретить знакомых: ему было бы неловко, если бы его увидели в компании этой слишком шумной особы, как минимум раза в два его старше, боровшейся с дряхлостью и нищетой, играя этот абсурдный спектакль, смешной и трогательный одновременно, от которого ему становилось стыдно: по сути, они ничем друг от друга не отличались, и их отчаянная борьба была одинаковой: оба бежали от невыносимого одиночества, и оба, из-за нехватки сил и смелости, без малейшей попытки сопротивления сдавались тоскливому утру, как перепуганные совы. Врач вспомнил фразу Скотта Фитцджеральда — грустного матроса того корабля, на котором все они плыли, с усталым сердцем, питавшимся горьким кислородом алкоголя, высаженного на берег перед последним рейсом: в настоящих ночных потемках человеческой души всегда три часа утра. Он протянул руку и с искренней нежностью погладил динозавра по затылку: привет, старушка, прорвемся вместе через этот мрак, как бы говорил ей его большой палец, скользя вверх и вниз по ее шее, прорвемся сквозь этот мрак, ведь выход только через дно, как объявил Павия [143] , прежде чем обняться с поездом, выход только через дно, и, возможно, опираясь друг на друга, мы туда доберемся, Брейгелевы слепцы, бредущие на ощупь, мы доковыляем туда с тобой, по этому коридору, полному детскими страхами и волками, населяющими бессонные ночи, полные угроз.

143

Антониу Флореш Бугалью (1933–1968), писавший под псевдонимом Криштован Павия, — португальский поэт, сын поэта Франсишку Бугалью. Единственная его книга, опубликованная при жизни, вышла в 1959 г. и называлась «35 стихотворений». «Выход только через дно» — название и строка из одного из его стихотворений.

— Ах, ах, — воскликнула Дори с победной улыбкой, — шалунишка!

И сжала мне яйца своей клешней, как щипцами для орехов, так что я завопил от боли.

Ночное кафе должно было стать последним пунктом сегодняшнего маршрута: единственными его обитателями, если не считать кривого официанта, который принес нам с явной неохотой джин и пластиковую тарелку с попкорном, и девушку-дискжокея, читавшую «Утиные истории» в своей поющей клетке, словно карлик из музыкальной шкатулки, застывший в позе эмбриона, оказались два сонных типа, облокотившихся на барную стойку, опустив свои конские морды в корзины со жмыхом и скосив глаза на доисторическую женщину, крутившую передо мной гигантскими бедрами и глядевшую вокруг рассеянно, будто созерцая неинтересные развалины. Лампы на потолке, мягко пульсируя в ритме танго, освещали жалкую и вульгарную сцену моей казни: железные стулья за столиками на тротуаре, неработающий телевизор на высокой полке, шелуху и круглые отпечатки бокалов на столиках: умер в нищете, говорилось в учебниках о покойных поэтах, скелетообразных бородачах, застывших в задумчивых позах, размышляя, вероятно, о том, что бы еще заложить в ломбарде, или складывая в уме прекрасные александрийские строфы. Дори, с приближением рассвета, вернулась памятью в золотую юность, когда она, горничная, расцветала от матримониальных обещаний своего кузена-солдата, и заказала сэндвич со свиной колбасой и салом, от которого предложила врачу в порыве внезапной учтивости откусить первым; жевала она с открытым ртом, что придавало ей сходство с бетономешалкой, и они танцевали, передавая друг другу куски хлебной корки («Папочка, ланна, ты такой хуэнький»), как жертвы кораблекрушения, по-братски делящие рацион на спасательном плоту. Кривой толкнул локтем в бок лошадиные морды, и все трое очумело уставились на них, завороженные нелепейшей картиной: постаревший подросток повис на шее гигантской китихи времен палеолита с огромной завитой гривой. Твою мать, подумал в ужасе врач, вдыхая запах духов, подобных отравляющим газам войны 14 года, испаряющихся смертельным облаком с затылка женщины, вот что бы я делал, окажись я на моем месте?

Сейчас пять утра, и клянусь, я по тебе не скучаю. Дори там, в комнате, спит пузом кверху, раскинув руки, как распятая на простыне, а ее вставные зубы, отклеившись от неба, вздымаются и опускаются в такт дыханию с влажным хлюпаньем вантуза. Мы пили самогонку с кухни из латунного ковшика, сидя голышом на кровати, которую отравляющий газ Первой мировой сделал непригодной к обитанию, даже листья, нарисованные на наволочках, и те обуглились, я выслушал ее долгую исповедь, утер обильные слезы, от которых у меня на локте осталась смутная татуировка из туши для ресниц в виде куста, накрыл ее до подбородка простыней, словно милосердным саваном, скрывающим бесформенное тело, и вышел на балкон отковыривать затвердевшие птичьи испражнения. Холодно, дома и деревья медленно рождаются из мрака, море разлеглось светлеющей с каждой минутой и все более отчетливо различимой скатертью, но я не думаю о тебе. Я чувствую себя прекрасно, я весел, свободен, доволен, слышу, как стучит по рельсам последний поезд, угадываю по звуку, что просыпаются чайки, ловлю дыхание мирного города вдалеке, счастливо и широко улыбаюсь, мне хочется петь. Если бы у меня был телефон и ты бы мне сейчас позвонила, тебе пришлось бы осторожно поднести трубку к уху, как раковину, и сквозь завитки бакелита за много-много километров донеслись бы до тебя с этого бетонного балкона, висящего над остатками ночи, отзвуки моего молчания, победное эхо моего молчания, глухое пиано волн. Завтра я начну жизнь сначала, буду взрослым и серьезным, буду ответственным, таким, каким желает меня видеть мать, таким, каким надеется видеть меня семья, приду вовремя на работу, буду пунктуальным и строгим, причешусь, чтобы не пугать пациентов, подчищу свой вокабуляр, выпалывая обидные непристойности. Возможно даже, любимая, я куплю себе настенный ковер с тиграми, как у сеньора Феррейры: можешь считать меня идиотом, но надо же хоть за что-то уцепиться, чтобы жить.

Поделиться с друзьями: