Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

По ночам в Лиссабоне кажется, будто живешь внутри романа Эжена Сю, где целая страница отведена Тежу, а улица Барона Саброза — растрепанная закладка, отмечающая место, докуда он дочитан, и это несмотря на заросли антенн на крышах [113] , похожих на кусты с картин Миро. Психиатр, который никогда не пользовался платком, утер сопли и слезы куском зеленой ткани, которым обычно вытирал стекло, запотевшее от его теплого коровьего дыхания, включил свет (освещенная приборная панель представлялась ему всегда празднично украшенной деревушкой в провинции Алентежу, на которую смотришь издалека) и завел мотор своего маленького автомобиля, чья вибрация передавалась его телу так, как будто он сам был деталью отполированного сцепления. В дверном проеме, как раз рядом, юная девушка целовалась с лысым господином; ее спина была столь чувственна и гармонична, что напоминала некоторые быстрые наброски Стюарта [114] , и врач отчаянно позавидовал невзрачному мужичку, который ее гладил, вращая глазами навыкате, как у вареного леща. Желтая американская машина с зелеными стеклами, припаркованная тут же, наверняка принадлежала ему: пластмассовый скелет, подвешенный к зеркалу заднего вида, излучал волны той же длины, что и перстень на его мизинце с золотой монетой в один фунт, удерживаемой тремя серебряными зубчиками. Женись я на дочери своей прачки, был бы, может, и счастлив [115] , процитировал вслух врач, глядя на субъекта, из приоткрытого рта которого вырывались звуки, похожие на кипение, как бывает, когда кто-то со вставной челюстью прихлебывает слишком горячий кофе. Когда доживу до его лет, буду есть поцелуи, как суп, и зубочисткой выковыривать застрявшие между зубами остатки нежности; и, возможно, какой-нибудь девушке, вроде этой, покажется, что я элегантен, как менгир.

113

В Португалии нет коллективных антенн, от каждого телевизора на крышу проведена отдельная.

114

Скорее всего, Юлиус Леблан Стюарт (1855–1919) — американский художник, бoльшую часть жизни проживший во Франции.

115

Цитата из стихотворения «Табачная лавка» Алвару ди Кампуша (гетероним Фернандо Пессоа).

Oh darkness darkness darkness [116] : бесформенная ночь, вытекающая из домов, зарождающаяся на поверхности земли, берущая начало из асфальта, из луж, из деревьев, из неподвижного молчания реки, из сундуков и комодов в коридорах старых домов, набитых одеждой покойников; врач уже добрался до проспекта Дефенсореш-ди-Шавеш и продолжал потихоньку ехать вперед в безрассудной надежде, что время промчится очень быстро и через три квартала он окажется, счастливый и сорокалетний, в собственном домике в Эшториле в окружении борзых с отличной родословной, безупречно одетый и со светловолосыми детками, тогда как на самом деле знал, что впереди тревожная грусть, беспокойство, которому не видно конца, если он вообще возможен. Обычно он боролся с таким состоянием, проводя ночь то в одном, то в другом отеле (из «Рекса» в «Импалу», из «Импалы» в «Пенту», из «Пенты» в «Импалу»), и поутру чувствовал себя странно огорошенным, проснувшись в незнакомой безликой комнате, подходил к окну и видел там все тот же город, все те же машины, все тех же людей (а я — будто апатрид в родной стране), мыл подмышки образцом мыла «Португальское сено», предоставленным администрацией, и оставлял ключи на стойке с фальшивой непринужденностью отпускника.

116

О, тьма, тьма, тьма (англ.). Цитата из песни «Daylight & Darkness» («Свет и тьма») Смоки Робинсона (р. 1940), американского автора-исполнителя.

Психиатр обогнул прощадь Жозе Фонтана, где в первый раз, возвращаясь из школы, увидел двух собак в любовном слиянии, преследуемых в праведном пуританском гневе торговкой каштанами, которая летом разъезжала на трехколесном велосипеде с ящиком мороженого, демонстрируя таким образом завидную гибкость, свойственную отечественным политикам; семь лет подряд врач ежедневно проходил между деревьями этого парка, населенного в равной пропорции пенсионерами и детьми, с подземным туалетом под эстрадой, охраняемой муниципальным цербером, с самой зари распространявшим колеблющиеся пары хронического перегара: врач всегда воображал, что сторож тайно женат на каштанщице-мороженщице, с которой сразу после наступления сумерек совокупляется со звуком, подобным чмоканью присоски, мешая алкогольную отрыжку с морозным ванильным выдохом, в брачных покоях уборной, украшенной пояснительными рисунками, подобными тем плакатам, которые со стен медпунктов посвящают нас в секреты искусственного дыхания способом изо рта в рот. Пожилой гомосексуал с нарумяненными щеками прохаживался между скамейками, бросая на учащихся взгляды липкие, как карамель. И некий достойный господин с портфелем, стоя у фонтана, торговал порнографическими фотографиями с таким же миссионерским жаром, как если бы у дверей церкви вручал картинки с изображениями святых отрокам, идущим к первому причастию.

При въезде на проспект Дуки-ди-Лоуле светящиеся вывески китайских ресторанов, кулинарная клинопись на потребу обжорам, чуть не соблазнили его экзотическими названиями блюд, но он тут же подумал, что, сидя один за столиком, еще сильнее почувствует свое одиночество и что придется балансировать, не помогая себе даже зонтиком, на канате собственной скорби на глазах у равнодушной публики, так что он оставил машину ниже, почти вплотную к телефонной будке, точно такой же, как та, фотографию которой он видел несколько недель назад в одном журнале: та была битком набита улыбающимися людьми, и подпись гласила: НОВЫЙ МИРОВОЙ РЕКОРД: ТРИДЦАТЬ ШЕСТЬ АНГЛИЙСКИХ СТУДЕНТОВ В ОДНОЙ ТЕЛЕФОННОЙ БУДКЕ. Лежащая на рычаге трубка вызывала желание позвонить жене (Я люблю тебя, я никогда не переставал тебя любить, давай вместе бороться за нас с тобой), и поэтому он побежал прочь чуть ли не галопом, бросился вниз по ступенькам торгового центра «Ночь и день» к закусочной в полуподвале и, опередив привратника, похожего на его учителя в четвертом классе, сам толкнул входную стеклянную дверь.

В забегаловках с длинными стойками возникало что-то вроде братства Тайной вечери, которое помогало психиатру худо-бедно держаться, как будто локоть справа и локоть слева скрепляли разбитые в щепки кости его отчаяния, не давая им рассыпаться по полу, подобно палочкам в игре микадо. Он устроился между не по годам серьезным парнишкой, одетым как грустный библиотекарь, и парой в разгаре кризиса, ощетинившейся безмолвной супружеской ненавистью и нервно курившей, устремив взор к горизонту неминуемого бракоразводного процесса, заказал бифштекс и стакан воды и стал рассматривать сотрапезников за стойкой напротив, в основном девушек для определенного рода услуг из соседнего кабаре, застывших над своим кофе, как священники, окаменевшие при совершении причастия. В их пальцах с огромными алыми ногтями дымились контрабандные американские сигареты, которыми они по традиции окуривали чашечки, и врач развлекался тем, что пытался на их лицах под слоем дешевого грима и за искусственными гримасами, заимствованными из фильмов, шедших в кинотеатре «Эдем», разглядеть морщины, которые навеки оставляет в уголках рта и глаз полное лишений детство, эти нестираемые иероглифы нищеты. До женитьбы он захаживал иногда в бары, предлагавшие услуги проституток, на окраинах Байрру-Алту в горбатых переулках, темных, как пустые глазницы, чтобы выслушать фантазии о невинном отрочестве в духе романов Корин Тельядо [117] , рассказанные за кружкой теплого пива в преддверии катастрофического будущего, не оставляющего ни одной жертвы в живых. Хуев капитализм, подумал он, даже об этих несчастных ты не забыл; да погибнем мы, и да здравствует чертова система, и да множатся мировые войны, которыми ты лечишь свои регулярные припадки-кризисы: снизим уровень безработицы за счет гибели миллионов, снова перемешаем карты и опять начнем игру, ведь, как срифмовал тут один: мол, в конце концов не важно, что кто-то голодает, ведь и тех, кто ест, на свете пока еще хватает [118] . Ему случалось отвозить этих девушек на такси в каморки без лифта, где они обитали, и поражаться мебели, сколоченной из ящиков, портретам в проволочных рамках и картонным чемоданам, оклеенным изнутри голубой бумагой со звездочками, как на внутренней стороне конвертов; эти бедолаги, удивлялся про себя психиатр, сохраняют в неприкосновенности вкусы и привычки провинциальных горничных, которыми они, возможно, когда-то и были, несмотря на помаду из аптеки и духи с запахом инсектицида, которыми они маскируются; в них по-прежнему живет атавистическая подлинность, до которой мне, выросшему среди месс седьмого дня [119] и приличных манер, далеко, и, когда они стирают наволочку в эмалированном умывальнике и ложатся спать в постель, лампочка без абажура под потолком, похожая на вылезшее из орбиты глазное яблоко, напоминает светильник над Герникой, освещающий картину разорения. И я здесь, предаваясь смертному греху, чувствую себя так, будто, не исповедавшись, принимаю причастие.

117

Корин Тельядо (настоящее имя Мария дель Сокорро Тельядо Лопес; 1927–2009) — испанская писательница, автор любовных и эротических романов.

118

Цитата из стихотворения «Кондитерская» Мариу Сезарини ди Вашконселуша (1923–2006), поэта и художника, представителя португальского сюрреализма.

119

Заупокойная месса. В католической церкви мессы служат в первый, седьмой и тридцатый день после смерти.

Пережевывая бифштекс, склонившись над тарелкой, врач ощущал, как напряжение в семействе слева, закипая, переходит в газообразное состояние яростной ссоры, в приливную волну, смывающую с песчаного берега прошлого остатки приятных воспоминаний, тягот, пережитых вместе, тревожных бессонных ночей над кроваткой больного ребенка.

Мужчина терзал ключи от автомобиля, раздувая ноздри и потирая их дрожащими руками, женщина с вызывающей усмешкой отбивала чайной ложкой по пивной кружке ритм боевого барабана; ее профиль, напряженный, как у кошки, готовящейся к прыжку, напоминал скульптурные маски в фонтанах, застывшие в каменном гневе. Мальчик-нотариус с другой стороны пересказывал полной женщине содержание «Кузена Базилиу» [120] с полным достоинства самодовольством чрезвычайно глупого человека: в нем уже угадывался будущий член Верховного суда или председатель генеральной ассамблеи спортивного клуба, произносящий с глубокомысленным видом помпезную ерунду, и психиатр ощутил к бедняге прилив искреннего сострадания, которое всегда испытывал к людям, не замечающим присутствия других, ибо сами они окружены непроницаемыми стенами неизлечимого идиотизма. Двое иностранцев спустились по лестнице и уселись рядом с девушками из кабаре, которые тут же взбодрились, как легавые, почуявшие дичь: блондинка с огромной грудью, обтянутой тесной футболкой, вызывающе улыбнулась пришельцам, и врач почувствовал, как в штанах у него набухает солидарная эрекция, между тем иностранцы шепотом принялись обсуждать, какой стратегии следует придерживаться: было видно, что они колеблются между смущением и желанием и что мнения их разделились. Блондинка вытащила из сумки полуметровый мундштук и, не сводя глаз с одного из иностранцев, попросила у него прикурить; грудь у нее надулась под тесной майкой, как голубка, распушившая перья в брачном танце, иностранец отпрянул в испуге перед этим нацелившимся на него плотоядным растением, пошарив в карманах, он нащупал коробок спичек с рекламой авиакомпании, и вот закачался жалкий язычок пламени: ах, ты только прилетел, мой голубчик, подумал врач, принимаясь за мусс и разглядывая ошеломленную физиономию иностранца, только явился, и вот-вот кончишь так, как тебе и не снилось в твоей блядской жизни, как тебе никогда не кончалось во время тех асептических коитусов, которых ты до сих пор удостаивался, шляясь по своей иностранщине. И он вспомнил о мгновении перед самой эякуляцией, когда тело, обратившись волной, растущей с каждым новым порывом наслаждения, становясь все сильнее, все тяжелее, все гуще, вдруг рассыпается пенным взрывом размером с целый мир, и наши клочья летят отдельно от нас во все четыре стороны простыни, и мы засыпаем, разливаясь жидкостью, бесцветной мякотью, блаженные жертвы нежности. Ему привиделись выходные, которые он провел с женой, уже после того, как они разошлись, в гостиничке у пляжа Гиншу, прилепившейся к склону с наветренной стороны, вспомнились ночные чайки и песчаные пощечины ветра, и комната, в которой они поселились, с окнами на море и узким балконом, парившим над волнами. Там, на матрасе, они любили друг друга, потрясенные тем, что вновь открывают один другого пoра за пoрой с каждым прикосновением, с каждым долгим поцелуем, с каждым любовным заплывом; и опять именно он не нашел в себе сил для продолжения, именно он отступился, испуганный, не захотел бороться за то, чтобы остаться вместе. Послушай, произнес он, выскребая ложкой остатки мусса со дна вазочки, послушай: ты так глубоко во мне, ты пустила столько мощных корней, что никому и ничему, даже мне, не обрубить их, и, когда я сумею одолеть свою трусость, свой эгоизм, эту сортирную грязь, не дающую мне отдавать, отдаваться и брать, когда я добьюсь этого, когда я этого действительно добьюсь, я вернусь.

120

Роман Эсы де Кейроша.

Блондинка и один из иностранцев вышли, держась за руки, на проспект Дуки-ди-Лоуле, второй же, в свою очередь, переживал осаду со стороны брюнетки, крошечной и худощавой, похожей на муху-дрозофилу, пытавшейся объясниться с ним размашистыми нетерпеливыми жестами из неистовой комедии дель арте. Пара в ссоре удалилась, сопя от гнева. Они шагали осторожно, будто несли носилки с фигурой святого во время процессии, боясь расплескать хоть каплю взаимной ненависти. Мать (или жена?) мальчика-библиотекаря попросила счет. Официанты болтали с поваром около электрической кофеварки. Кто выходит последним, гасит свет, подумал врач, вспоминая о том, как в детстве боялся темноты. Если сейчас же не смотаю удочки, дело дрянь: кроме меня, здесь никого и не осталось.

Каждую ночь примерно в это время психиатр проделывал путь по автостраде и по Маржиналу, возвращаясь в Монти-Эшторил, где его никто не ждал, в маленькую квартирку без мебели, нагло вскарабкавшуюся на верхний этаж здания такого роскошного, что становилось неловко. У стойки портье в просторном вестибюле из стекла и металла, с искусственным водоемом, с растениями из ботанического сада и несколькими каменными уступами, имелась панель с кнопками, посредством которых бесплотный трубный глас, достойный звучать во время Страшного суда, с величественным тембром дырявого ведра или ночной подземной автостоянки доносил до каждого этажа отеческие наставления по ведению домашнего хозяйства. Сеньор Феррейра, хозяин наводящего трепет голоса, занимал апартаменты в нижнем этаже за запертой дверью в стиле несгораемого шкафа, которая, вероятно, по мнению архитектора, гармонировала с общей обстановкой этого претенциозного бункера: скорее всего, тот же творец был автором незабвенного портрета борзой с витрины мебельного магазина и фантастической алюминиевой люстры оттуда же: эти три плода неустанных творческих бдений явно несли печать одного и того же гения. Не менее замечательной была и гостиная сеньора Феррейры, куда врач иногда заходил, когда надо было срочно позвонить по телефону, и где, помимо диковин меньшего масштаба (как то: фарфоровый студент из Коимбры, играющий на гитаре, бюст папы Пия XII с накрашенными глазами, черный бакелитовый осел с пластмассовыми букетами в седельных сумках), красовался громадный настенный ковер, на котором была выткана парочка тигров с добродушными коровьими физиономиями, как на треугольных обертках плавленого сыра, с брезгливостью истых вегетарианцев обедавших газелью, схожей размерами и физической формой с тощим кроликом, устремив взор на каменные дубы на горизонте в апатичном ожидании чуда. Врач каждый раз замирал с телефонной трубкой в руке, забыв о том, что собирался кому-то звонить, и, потрясенный, не мог оторвать глаз от этой несусветной красоты. Жена сеньора Феррейры, питавшая к психиатру безотчетную симпатию, которую всегда испытывают к несчастным и сирым, приходила с кухни, вытирая руки о передник:

— Знаю, вам тигрики нравятся, доктор.

И становилась рядом с психиатром, склонив голову набок, и разглядывала с гордостью своих зверушек, а потом являлся сеньор Феррейра и произносил своим знаменитым трубным гласом фразу, казавшуюся ему высшим выражением восторга перед творением художника:

— Ах, подлецы, прямо вот-вот заговорят.

И действительно, врач ожидал, что с минуты на минуту один из тигров, обратив к нему вышитые крученым шелком глаза, с горестным стоном прорычит: О боже!

Ведя машину по автостраде, внимательно наблюдая за сгустками мрака, которые фары, вскрыв один за другим, мгновение спустя пожирали, глядя на трагически ирреальные деревья, вырванные из темноты, на непролазные кустарники, на извилистую и дрожащую ленту мостовой, психиатр подумал, что, кроме ковра сеньора Феррейры, у него с Эшторилом ничего общего: он родился в роддоме для бедных, вырос и всегда жил, пока не ушел из дому несколько месяцев назад, в бедном районе без роскошных особняков с бассейнами, без отелей для иностранцев. Пивная «Яркая звезда» была его кондитерской «Гарретт» [121] , где вместо пирожных подавали поджаренные кусочки цыпленка и бобы люпина, а вместо дам из Красного Креста восседали водители городских трамваев, которые, снимая фуражки, чтобы вытереть пот со лба, казались голыми. Этажом ниже квартиры его родителей жила Мария Фейжока, хозяйка угольной лавки, а в соседнем доме — дона Мария Жозе, торговавшая какой-то смутной контрабандой. Он знал лавочников по именам, а всех соседей — по прозвищам, его бабушки величаво приветствовали рыночных торговок, словно титулованных особ. Флорентину, вечно пьяный легендарный носильщик, чьи лохмотья топорщились на теле, будто перья, то и дело напоминал с фамильярностью, удесятеренной хорошей дозой красного вина: мы с вашим папашей ближайшие друзья, маша ему рукой от столика в таверне, что по пути к кладбищу, над которой красовалась вывеска «На обратном пути не забудьте зайти», сводившая смерть к поводу для выпивки. Тут же агентство «Молот» («Зачем так упорно цепляться за жизнь, когда всего за пятьсот эскудо мы вам организуем шикарные похороны?») выставляло урны и восковые ручонки, расположившись в стратегически правильном месте между кладбищем и питейным заведением. Врач относился с бесконечной нежностью к Бенфике своего детства, превращенной в Повоа-ди-Санту-Адриан из-за алчности строителей: с такой нежностью встречают старого друга, изуродованного множеством шрамов, в лице которого тщетно силятся найти родные черты из прошлого. Если снесут дом Пиреша, сказал он сам себе, думая об огромном старом здании напротив родительского дома, по какому магнитному полюсу я буду ориентироваться, у меня ведь осталось так мало ориентиров, и так трудно стало заводить новые? И он вообразил себя плывущим по городу без штурвала и без компаса, плутая в лабиринтах улочек, ведь Эшторил для него навсегда останется чужим, заграничным островом, на котором он не сможет обжиться, ни звуками, ни запахами не напоминающим родные чащобы. Из его окна был виден Лиссабон, и, глядя на размазанное пятно города, он ощущал его и далеким и близким одновременно, мучительно далеким и близким, как дочери, как жена, как мансарда со скошенным потолком, где они жили («Поющий дворик» [122] называла его она), полная картин, книг и разбросанных детских игрушек.

121

Знаменитая кондитерская в Эшториле, открытая в 1934 г., славится своими пирожными.

122

Название популярной португальской кинокомедии, вышедшей на экраны в 1942 г.

Он въехал в Кашиаш, где волны, ударяясь о стены форта, взлетали вертикальными гардинами. Ночь стояла безлунная, и река смешивалась с морем в единое черное пространство слева от него, в гигантский пустынный колодец, где не светились огни ни одного корабля. Красные люстры ресторана «Монако» за влажными оконными стеклами напоминали анемичные маяки в бурю; я ужинал там после свадьбы, подумал психиатр, и никогда больше не случалось в моей жизни такого чудесного ужина: даже в жареном мясе был какой-то удивительный привкус; когда мы допили кофе, я вдруг понял, что в этот раз впервые не надо отвозить тебя домой, и эта мысль пробудила в моих внутренностях такую бурную радость, как будто именно с этого момента началась моя настоящая взрослая мужская жизнь, открытая, несмотря на неизбежность войны в ближайшей перспективе, мощному потоку надежды. Он вспомнил о машине, которую одолжила им бабушка на медовый месяц: это была последняя машина ее мужа, поршни ее мотора двигались медленно, как колыбель, вспомнил о странном ощущении от кольца на пальце, о новом костюме, который он впервые надел в этот день, и о том, как старательно берег стрелочки на брюках. Я люблю тебя, повторял он вслух, вцепившись в руль, как в разбитый штурвал, люблю, люблю, люблю, люблю, люблю, люблю твое тело, твои ноги, твои руки, твои трогательные звериные глаза, он говорил так, как говорил бы слепец, обращаясь к человеку, который потихоньку вышел из комнаты, слепец, орущий, обращаясь к пустому стулу, хватая воздух руками, ловя ноздрями исчезающий запах. Если поеду сейчас домой, мне хана, сказал он, я не в силах сейчас выдержать встречу с зеркалом в ванной, со всей этой тишиной, которая затаилась в ожидании меня, с кроватью, схлопнувшейся, как липкий моллюск в своей ракушке. И он вспомнил о бутылке самогона на кухне и о том, что можно сесть на деревянную скамью на балконе со стаканом в руке и смотреть, как дома гурьбой сбегают вниз, к пляжу, волоча за собой свои террасы, деревья, свои изувеченные сады; случалось, что он и засыпал под открытым небом, уткнувшись головой в штору, пока корабль выходил из гавани и отправлялся в плавание под его усталыми веками, и так он обретал какое-то подобие покоя до того часа, когда лиловый луч зари вперемешку с воробьиным чириканьем будил его, вынуждая ковылять к постели, как ребенок, который, не проснувшись толком, идет среди ночи пописать. К скамейке на балконе прилипли окаменелые птичьи экскременты, он отколупывал их ногтями, на вкус они были как известка в детстве, пожираемая тайком, в тот момент, когда кухарка, абсолютная владычица царства кастрюль, на минутку вышла.

Поделиться с друзьями: