Слоновья память
Шрифт:
Машин по пути попадалось мало, и психиатр ехал медленно по правой стороне полосы у самой пешеходной дорожки; он не разгонялся с тех пор, как на прошлой неделе утром какая-то заблудшая чайка мягко, как комок перьев, шмякнулась о ветровое стекло, и врач увидел уже за спиной дрожащую на асфальте агонию ее крыльев. Следующая за ним машина затормозила перед птицей, и врач, уезжая, заметил, глянув в зеркало, как водитель вышел и направляется к белому холмику, так отчетливо очерченному на гудроне, но постепенно становившемуся все меньше и меньше. И вот сейчас волна вины и стыда, которым он не находил объяснения (вина в чем? стыд за что?), хлынула из желудка в рот изжогой, и ему отчего-то пришла на ум суровая фраза Чехова: «Людям давай людей, а не самого себя» [123] ; вслед за тем врач подумал о «Чайке» и о том, как глубоко был потрясен, прочтя эту пьесу, о персонажах с виду мягких, плывущих по течению, в обстоятельствах с виду приятных и забавных (Чехов совершенно искренне полагал, что написал комедию), но пропитанных гнетуще-тоскливым восприятием жизни, которое разве что Фитцджеральд смог позднее воспроизвести и которое возникает временами в звуках саксофона Чарли Паркера [124] , внезапно распинающего нас на кресте отчаянного соло, собрав всю невинность и все страдание мира в одном пронзительном выдохе на одной ноте. Тогда врач подумал: я и есть эта чайка, и тот, кто уезжает от меня, — тоже я. И у меня не хватает смелости даже на то, чтобы вернуться и самому себе помочь.
123
Фраза из письма Чехова брату Александру от 8 мая 1889 г. с разбором его пьесы и советами о том, как писать. «Главное, берегись личного элемента. Пьеса никуда не будет годиться, если все действующие лица будут похожи на тебя. В этом отношении твоя „Копилка“ безобразна и возбуждает чувство досады. К чему Наташа, Коля, Тося? Точно вне тебя нет жизни?! И кому интересно знать мою и твою жизнь, мои и твои мысли? Людям давай людей, а не самого себя».
124
Чарли (Чарльз) Паркер (1920–1955) — американский джазовый саксофонист и композитор, один из основателей стиля бибоп.
Поднявшись на холм в Эшториле и минуя старый форт с его огромной уродливой металлической рыбой, следящей за танцующими парами (сколько времени я уже туда не хожу?), психиатр снова представил себе пустую квартиру, зеркало в ванной и бутылку на кухне рядом со стальной раковиной — единственные спасательные буи в безнадежной тишине дома. Снаружи у входа вечно шумели под сильным ветром сухие листья эвкалипта, пощелкивая, как ударяющиеся друг о друга вставные челюсти. Автомобили жильцов, почти все большие и дорогущие, стояли носом к стене, как обиженные дети. В его почтовом ящике, кроме пары забытых рекламных листовок и еженедельной пропагандистской газеты Социал-демократического центра [125] , которую он, не читая, спешил засунуть в ящик хозяев дома, патетически восклицая: «Кесарю кесарево», никогда для него ничего не было, ни единого письма; он чувствовал себя маркесовским полковником, переполненным неизбывным одиночеством, со светящимися грибами в кишках, вечно ждущим вестей, которые не приходили и которым так и не суждено было прийти, медленно истлевающим в этом бессмысленном ожидании, подкармливаемом жалкими зернами обещаний. И потому, как только загорелся зеленый сигнал светофора, внезапно переменив планы, он свернул направо и махнул в Казино.
125
Партия правого толка.
Белеющее в глубине парка, похожего на парк Эдуарда VII в миниатюре, охраняемого анемичными пальмами, протестующе скрипящими, как тугие выдвижные ящики в отелях Висконти, населенных персонажами Хичкока, и похожими на безруких охранников автостоянки с голодными глазами, поблескивающими из-под козырьков фуражек, как алчные птицы, пойманные в насупленные сети бровей, здание Казино напоминало уродливый трансатлантический теплоход, окруженный жилыми домами и деревьями, омываемый волнами музыки из «Wonder-Bar» [126] , криками хриплых чаек-крупье и безбрежным молчанием океанской ночи, пропитанной густыми запахами одеколона и течных пуделиных сук. Поезда, отправлявшиеся в сторону Лиссабона со станции Тамариш, увозили с собой на пустых скамьях строки Дилана Томаса, которые ты так любила:
126
«Чудо-бар» (англ.). Бродвейский мюзикл, по которому был снят фильм, вышедший на экраны в 1934 г.
И врач представил, как сонно клюет носом в пустом вагоне, а его двойник за стеклом скользит по домам, по остаткам крепостных стен, по огням кораблей в ритме стихов поэта, чью книгу жена обычно брала в постель и с которым вела идеальный молчаливый диалог без его, психиатра, участия:
for the lovers, Who pay no praise or wages Nor heed my craft or art [128] .127
Цитата из стихотворения Дилана Томаса «Двадцать четыре года». «Но к тому же неизбежному поселенью, куда все идут / Я двигаюсь столько времени, сколько длится мое „навсегда“» (перевод Василия Бетаки).
128
Урезанная цитата из стихотворения Дилана Томаса «Одиноко мое ремесло» (In my craft or sullen art). «А для тех… Кто не слышал и не услышит вовеки моих речей» (перевод Василия Бетаки).
Именно к Дилану Томасу до сих пор я ревновал сильнее всего, подумал психиатр, пристраивая машину в тени туристского автобуса, водитель которого объяснял потрясенному шоферу такси, в чем прелесть интимных отношений с француженками определенного возраста, умеющими превратить коитус в нечто легкое и не затрудняющее пищеварения, вроде суфле из спаржи. Я отчаянно ненавидел и самого Дилана Томаса, и сумбурно-категоричные стихотворения этого толстого рыжего алкаша, позволявшие ему проникать вместе с тобой в такие потаенные глубины, близкие к снам, куда мне путь был заказан: я ловил только их глухие отзвуки в отдельных словах, которые ты неразборчиво бормотала в экстазе захлебывающейся русалки. Я и сам не знал, до чего ненавидел Дилана Томаса, сказал себе психиатр, шагая по мокрой ночной траве к палубе Казино, навстречу его матросам, притворившимся чопорными лакеями, меняющими пепельницы неторопливыми движениями весталок, ненавидел этого мертвого соперника, явившегося с туманных северных островов, с улыбкой задумчивого пирата на наивном пухлощеком лице, этого валлийского проходимца, ломавшего шлюзы языка своими напыщенными фразами, полными колоколов и конских грив, этого любовника из пены, этого веснушчатого призрака, этого типа, жившего в бутылке из-под виски, как коллекционная модель парусника, сгорающего в алкогольном пламени с болезненным изяществом строптивого феникса. Кейтлин [129] , сказал психиатр, обмениваясь со швейцаром таинственными каббалистическими улыбками в стиле Кирико, Кейтлин, из Нью-Йорка я призываю тебя under the milk wood [130] ныне, в ноябре 1953 года, когда я умер и когда некий остров растворился в пейзаже моего воображения, окруженный алчной яростью альбатросов, Кейтлин, на днях я отправлюсь на станцию Тамариш и уеду на электричке в Уэльс, туда, где ты ждешь меня за чашкой чая, печального, как цвет твоих глаз, в зале, в котором ничто не изменилось и где густой ресторанный дым отделяет тебя каменной стеной от поспешности моих поцелуев. Кейтлин, этот печальный вой маяка — мой бычий рев тоски по тебе, этот мелодичный свисток локомотива — песнь любви, на которую единственно я способен, это бурчание в животе — трогательный порыв нежности, эти шаги на лестнице — стук моего сердца в предчувствии встречи: давай вернемся к началу, перепишем жизнь начисто, переиграем, будем раскладывать пасьянс на двоих по вечерам, пить черешневый ликер, выставлять за дверь мусорный ящик, трясясь, как нищий паяц, к ужасу соседей и кошек, открывать банку с икрой и медленно есть свинцовые крупинки, пока они не превратятся в дробь для браконьерских ружей и мы не выстрелим друг в друга, устроив прощальный фейерверк, и таков примерно, Кейтлин, будет наш уход.
129
Кейтлин Томас, в девичестве Макнамара (1913–1994) — жена и муза Дилана Томаса.
130
Под сень молочного леса (англ.). «Под сенью молочного леса» — название сборника рассказов Дилана Томаса.
Во дворе Казино группа англичан, покидая борт роскошного, как гостиная Кларка Гейбла, экскурсионного автобуса, где в оконных рамах вместо стекол — полотна Ван Эйка, с бульканьем извергала из бледных ртов возгласы сдержанного восторга. Полковник колониальных войск в белом смокинге, чуть не лопавшемся на нем от неумеренного потребления пива black velvet, уделял по половине своих седых усов двум индианкам в сари, загадочным, как дамы треф, скользящим по земле так, словно под сложностью юбок у них спрятаны резиновые колесики. Прозрачные шведы с кругами под глазами от недосыпа, вызванного слишком большой долготой дня у них на родине в течение целых шести месяцев, жались к оливковолицым мексиканцам, которых Джон Уэйн [131] из фильма в фильм мочит с жизнерадостностью эффективного инсектицида. Дряхлые польские графини раскланивались друг с дружкой, как обветшалые вопросительные знаки, румяна витали над их морщинами, не прилипая к коже, словно пыльца, притягивающая крупных сенегальских жуков с глазами навыкате и с десятками достойных папы римского перстней на пальцах. Время от времени ляжки французского балета, затянутые в черные чулки, или разинутые огромные челюсти шпагоглотателя-тибетца выскакивали передохнуть из-за гардин ресторана, как струи пара из-под крышки кастрюли. Фадистка, завернутая в шаль, с отсутствующе-трагической задумчивостью Федры сжимала двумя руками бокал ритуального джина. Толстые кавалеры в расстегнутых жилетках либо выходили из уборных с таким облегчением на лицах, будто шли из исповедальни, либо похрапывали, валяясь как попало на диванах. В желудках игральных автоматов звенели сотни жадных копилок, изрыгая излишки пищи в хромированные слюнявчики. Попасть сюда, подумал психиатр, проходя мимо инвалидной коляски с сидящим в ней безногим, все равно что проснуться внезапно среди ночи с ощущением, будто кровать в темноте переместилась и ты оказался в другой стране, за пределами родных территориальных вод, под вертикальным ослепительным светом боксерского ринга, заливающим тебя как проявитель, демонстрируя в зеркалах избыток морщин, проснуться внезапно среди ночи и нырнуть в издевательский кошмар, наводненный беспокойной толпой, ищущей в беспричинном ажиотаже причину для ажиотажа; вот и я, добавил психиатр, убегая и догоняя одновременно, ношусь кругами без конца и без цели, безголовый пес с двумя хвостами, которые гонятся друг за другом и уворачиваются друг от друга, меланхолически лая и подвывая от одиночества. Я променял свое истинное существование на пустые фейерверки бредящего письмоводителя, брызжущие фальшивыми картонными радостями, я превратил жизнь в пластмассовую сценку, в схематичную имитацию реальности, слишком сложной и взыскательной для моего жалкого арсенала чувств. И вот я, ничтожный пьеро неудавшегося карнавала, сжигаю сам себя карманным огоньком отчаяния.
131
Джон Уэйн (настоящее имя Мэрион Роберт Моррисон; 1907–1979) — американский актер, «король вестерна».
Врач обменял две банкноты по тысяче на фишки по пятьсот эскудо и подсел к столу своего любимого французского банка [132] , за которым почти никого не было, потому что игра там шла не совсем чистая. Спиной он ощущал исступленную нервозность за столами с рулеткой, которая вечно выводила его из себя жуткой медлительностью: крупье все считал и считал бесконечные столбики фишек, а вокруг роились игроки, склоняясь к зеленому сукну, как нацелившиеся на жертву богомолы. Особенно бросалась в глаза очень высокая и очень тощая англичанка в платье на бретельках, болтающемся у нее на ключицах, как на вешалке, вся еще лоснящаяся от кремов для загара. Фишки выскальзывали из ее скелетообразных пальцев, когда она протягивала их к столу через головы других игроков угловатыми движениями подъемного крана. Крупье объявил малый, чипер собрал проигравшие фишки и удвоил выигравшие. Врач заметил, что женщина слева от него записала три малых подряд после двух больших, так что подвинул фишку ценой в пятьсот эскудо в зону больших и стал ждать. Сначала разведать обстановку, сказал он себе, как обычно поступала мать на рынке: хоть какая-то польза от бесконечных наблюдений за тем, как она торгуется, покупая фрукты. И улыбнулся, представив себе, какие слова мать, сама осмотрительность и экономия, сказала бы, увидев, как он рискует суммами, которые ей казались заоблачными, как он поздно ложится спать, отчего все больше опаздывает по утрам в больницу, как он стремительно катится по наклонной плоскости к неминуемому краху: трагические истории о состояниях, промотанных в казино, звучали зловещим рефреном на семейных сборищах из уст аэдов племени. Тетушка Манэ, восьмидесятилетний памятник истории, чья улыбка пробивала зигзагообразный путь сквозь броню из засохших румян и кремов, спустила в свое время фамильное серебро в баккара и пользовалась закладной вместо удостоверения личности.
132
Французский банк — португальская игра в кости, в которую играют в казино. Крупье мечет три кости, игроки ставят на сумму выпадающих очков. Есть три варианта: большой, когда сумма составляет от 14 до 16 очков, малый, когда сумма от 5 до 7 очков, тузы, когда сумма составляет 3 очка. Выигрыш, когда выпадает большой или малый вариант, равен ставке, а если выпадут тузы, то в 60 раз превышает ставку.
— Малый, — сказал крупье, ставя на стол стакан для костей и тут же начав перешептываться с инспектором, причем оба нежно склонили друг к другу головы, как апостолы на Тайной вечере: Иисус и Иоанн в совместном упоении Святым Духом. Чипер смахнул фишку врача со стола так стремительно и ловко, как хамелеон подхватывает языком зазевавшуюся муху. Женщина добросовестно записала: малый, это была толстая блондинка не первой свежести в шубе из искусственного меха на пухлых плечах, профиль ее был точь-в-точь как на овальном портрете Лавуазье из учебника физики для четвертого класса лицея, и ставила она каждый раз по двести пятьдесят эскудо с яростной решительностью игрока, который упорно проигрывает. С противоположной стороны стола какая-то потертая старушка метала по двадать упрямых эскудо на тузов в надежде на чудо. Двое с лицами разбогатевших прорабов пребывали в колебаниях, покусывая кончик спички, этакая жевательная резинка уроженцев Томара, подумал врач, вновь делая ставку на большой, каракатицы в собственных чернилах, дизельный «мерседес» цвета тусклого золота, и на фасаде дома надпись: Вилла Мелита. Женщина в пластмассовом леопарде пропустила ставку. Выпало 12, 13, 14, 12 и 18, прорабы поставили по пять тысяч эскудо на малый. Некто юный и рыжий вынырнул из-за спины врача и поставил пятьсот на большой: хана мне, подумал психиатр без видимой причины, если не считать пророческого спазма в районе пищевода. Он протянул руку к своей фишке и уже почти дотянулся, чтобы забрать ее, когда крупье поднял голову и с жестоким равнодушием обронил: Малый. Крупье и аналитики, черт бы вас побрал.
— Прощай же шепчу задыхаясь как мальчик от нежности горькой к тебе [133] , — прошептал врач фишке, которую чипер подгреб к растущей перед ним куче, если так и дальше пойдет, я скоро стяну с себя последние носки, поставлю их на тузы, выиграю футболку Формулы-1 и покончу с собой, приняв смертельную дозу кругляшек по сотне эскудо. Толстуха поерзала, устраиваясь поудобнее на стуле, и задела своим бедром бедро врача, который поставил вслед за ней на большой из благодарности: когда к твоему колену жмется складка чужой плоти, тебе не так одиноко. Подрядчики поставили на малый, рыжий парень, раздосадованно ворча, удалился; в каждом классе лицея имени Камоэнса всегда был один рыжий, вспомнил психиатр, один рыжий, один жиртрест и один очкарик на первой парте; жиртрест хуже всех успевал по физкультуре, очкарик — лучше всех по географии, а рыжий был любимой жертвой учителей для возмездия за анонимные проделки: кто-то, скажем, помочился в корзину для бумаг, гавкнул во время чтения «Лузиад», написал мелом на доске похабщину; к концу второй четверти родители, сами рыжие, как правило, переводили своих чад в частные школы, возможно специально зарезервированные за рыжими, где порнографические открытки были в свободном доступе, где негры-атлеты предавались содомии с собаками, священники в рясах онанировали в исповедальнях, гомосексуалы устраивали откровенные дикие оргии. Толстуха улыбнулась ему; у нее не хватало одного верхнего резца, а десны были бледные, как у Васко да Гамы на сороковые сутки авитаминоза.
133
Цитата из стихотворения Алешандре О’Нейла «Прощание по-португальски». Перевод Марка Самаева.
— Большой, — объявил крупье, подхалимски хихикая над какой-то шуткой инспектора.
Интересно, что шутки начальства всегда смешны и к месту, лишний раз убедился врач в правоте своего брата — автора этой сентенции, которому обыкновенное угодничество представлялось чем-то непостижимым; чипер между тем облокотился на стол и потянулся к крупье, чтобы тот пересказал ему инспекторскую шутку, которую чипер выслушал с торжествующей улыбкой, поправляя воротничок:
— Так ведь, Мейрелеш?
Мейрелеш, обменивавший фишки какому-то горбуну, вскинул брови, не поднимая глаз от работы, и изобразил гримасой понимание, как делали тетушки психиатра, когда вопросы племянников заставали их за подсчетом петель в пройме свитера. А вырос ли я, удалось ли мне на самом деле вырасти, спросил себя психиатр, отвечая коленом на давление бедра женщины в пластиковом леопарде и окидывая ее медленным косым оценивающим взглядом, действительно ли я вырос или остался все тем же испуганным мальчишкой на корточках в гостиной среди гигантских взрослых, обвиняющих меня, сверлящих меня молча грозным взглядом или слегка покашливающих, прикрыв рот двумя пальцами, мол, все плохо, но что уж тут поделаешь? Дайте мне время, взмолился он этому хороводу идолов с острова Пасхи, преследующих его своей жестоко разочарованной любовью, дайте время, и я стану ровно тем, кем вы хотите, таким, как вы хотите, серьезным, собранным, последовательным, взрослым, услужливым, любезным, набитым соломой, мелочно амбициозным, зловеще веселым, сумрачно недоверчивым, бесповоротно мертвым, дайте мне время.
Only give me time, time to recall them before I shall speak out. Give me time, time. When I was a boy I kept a book to which, from time to time, I added pressed flowers until, after a time, I had a good collection. But the sea which no one tends is also a garden when the sun strikes it and the wave are wakened. I have seen it and so have you when it puts all flowers to shame [134] .134
Два отрывка из поэмы американского поэта Уильяма Карлоса Уильямса (1883–1963) «Асфодель, этот зелененький цветок». «Дайте мне только время вспомнить их, прежде чем выскажусь. Дайте мне время, время. Когда я был маленьким, я завел себе книжку, куда время от времени клал сплющенные цветы, пока со временем не собрал отличную коллекцию. Но море, до которого никому нет дела, это ведь тоже сад, когда солнце хлещет его и просыпаются волны. Я это видел, и вы тоже видели его тогда, когда все цветы бледнеют перед ним» (англ.).