Смерть инквизитора
Шрифт:
Он нанял экипаж и поехал в монастырь Сан-Мартино. День клонился к вечеру, сквозь разрывы сизых облаков прорывались резкие лучи заходящего солнца: деревья от этого словно вздрагивали, и аббат тоже; он суеверно размышлял о том, что идет страстная неделя, и именно этим объяснял сгущение тяжелых обстоятельств и напастей.
Когда он спросил в привратницкой, можно ли повидать братьев Ди Блази, отца Джованни и отца Сальваторе, монахи стали переглядываться и перешептываться; лишь после долгих колебаний один из них отважился сходить спросить, можно ли… Вернулся он не сразу и сказал, что отец Сальваторе ждет аббата в библиотеке, а отца Джованни не будет: он, бедный, слег. «Ай-я-яй, в той самой библиотеке!» — Аббат мысленно возродил в памяти сцену, с которой началась его афера, вспомнил, как посол Марокко склонился над кодексом, как монсеньор Айрольди нетерпеливо ждал его заключения. «Кто знает, не нарочно ли отец Сальваторе принимает меня именно в библиотеке, на месте преступления… Впрочем, нет, ему сейчас не до меня!» — решил аббат.
Отец Сальваторе работал. Он встал и пошел навстречу гостю. Они молча протянули друг другу руку, после чего монах пригласил Веллу сесть и уселся сам.
— Может, я вам помешал, — заговорил аббат, — но я не мог не приехать. Как только мне стало известно… Потому, что я вашего племянника…
— Знаю, знаю! — прервал его отец Сальваторе. Аббату показалось, что в голосе прозвучали недовольные нотки.
— Редкий человек, человек большого ума и сердца! Я нисколько не верю сплетням, которые распускают по городу — насчет ограбления церквей, серебра с гроба господня… Все это злобные происки тех, кто вашего племянника не знал или кому эти слухи на руку.
— Вы правы, не верится, чтобы он пал так низко, хотя, как вы понимаете, в банде могли быть всякие люди, но чтобы он сам — не верю… Однако вот ведь какая штука… У него были замыслы похуже: он вознамерился подорвать основы, провозгласить республику. Республику, бог ты мой, республику!
— Но…
— Вот видите, и вы ужаснулись… Могли ли вы предположить, что он способен задумать такое злодеяние! Я вас понимаю и даже, сказал бы, одобряю, если бы не кровное родство, не память о покойном брате… — Отец Сальваторе вынул носовой платок и стал утирать слезы. — Да, да, вы вправе ужасаться, даже вы!
«Ага, первый удар», — отметил про себя аббат и возразил:
— Да нет же, я вовсе не чувствую себя вправе его осуждать и еще менее — ужасаться… Скажу вам больше: если до сих пор я недоумевал, отказывался верить, то теперь мне все ясно; в то, что ваш племянник хотел ограбить церкви, я бы в жизни не поверил, но если вы говорите, что он готовил революцию…
— Вас это удивляет?
— Нет.
— Понятно… Всегда так: родные узнают о безумии члена семьи последними, особенно если болезнь прогрессирует медленно; ведь не замечаешь же, живя бок о бок, как близкие стареют… Он всегда казался таким здравомыслящим, а оказывается, был безумцем, безумцем…
— Вы неправильно меня поняли, я хотел сказать, он жил идеей республики, поэтому я и не удивляюсь, что он пытался ее осуществить.
— Ах вот что! — пробормотал монах и прищурился, всматриваясь в лицо аббата, но оно оставалось невозмутимым.
— Другое дело, — продолжал после затянувшегося молчания аббат, — что, зная, чем все это кончилось, можно спорить, подходящий ли был выбран момент, достаточно ли было собрано сил, принято мер предосторожности, иначе говоря, не было ли это безумием в обиходном значении этого слова, с точки зрения времени и обстоятельств. Но это вовсе не значит, что ваш племянник сошел с ума.
— О… Уж не разделяете ли и вы его идеи? Революция, республика…
— По мне, что республика, что монархия — все едино: и то и другое — сплошное самоуправство. Мне до королей, консулов, диктаторов — или бес их знает, как они там еще себя именуют, — столько же дела, сколько до траектории планет, а может, и того меньше… Что касается революции, то она у меня вызывает, признаться, иное чувство. «А ну-ка, подвинься, дай мне сесть на твое место» — так бы я его охарактеризовал. Ничего не скажу: это по мне… Чтобы власть имущие поджали хвост, а беднота воспряла духом…
— И чтобы рубили головы, — иронически добавил бенедиктинец.
— Некоторым… почему бы и нет… — не моргнув глазом, подхватил аббат; у него вдруг возникло мальчишечье желание порезвиться. — Некоторым… Впрочем, многого ли стоит голова, если она безмозглая?
— Значит, неправда, что вам безразлично, какая у нас власть, кто и как нами правит! Если для вас важнее всего в человеке одна грань — умная у него голова или безмозглая — и проходит эта грань вдоль лезвия гильотины, то мне ясно: вы бы предпочли, чтобы вами правили умные головы, вернее, те, которых считаете умными вы, причем после того, как будут отрублены безмозглые. Так я вас понял? — В голосе отца Сальваторе слышалось с трудом сдерживаемое негодование.
— Что ж, — не стал отпираться аббат, — может, вы насчет меня и правы… Дело в том, что я никогда над этими вещами не задумывался. Н-да, пожалуй, вы правы.
Тут у бенедиктинца мелькнула мысль, облаченная в форму, за которую во время вечерней молитвы ему предстояло просить у господа прощения. «Этот тип хочет взять меня за ж…» — подумал монах. Но он ошибался; аббат, к собственному удивлению, действительно обнаружил у себя интерес к вещам, которые всегда казались ему далекими и даже отталкивали. По правде говоря, особенно в последнее время ему не раз случалось признаваться в этом самому себе — и слушая других, и предаваясь размышлениям наедине. Он вспомнил один случай из детства, объяснявший, пожалуй, то, что с ним происходило сейчас. Когда он начал посещать церковно-приходскую школу, детей набивалось столько, что сидели они впритык, как воробьи; неделю спустя у него зачесалась голова, и мать, вооружившись густым гребешком, обнаружила вшей. При всей их бедности мать была очень чистоплотна (аббат уродился не в нее), и ему на всю жизнь запомнились ее слова. «Они напустили на тебя вшей!» — сказала она осуждающе, будто он был виноват, зазевался. То были «вши катехизиса». А теперь — разума. Аббат, как всегда, постарался отмести образ, прогнать воспоминание, искус сравнения; как раньше нельзя было грешить против закона божьего, так теперь — против дружбы.
Он задумался. А придя в себя, встретил испытующий, недобрый взгляд бенедиктинца. Аббат оробел, смутился. Сказал:
— Именно так оно и бывает: есть вещи, о которых даже не задумываешься, и вдруг нежданно-негаданно…
— Вам было не до того, — поддел его отец Сальваторе.
На аббата опять нашло мальчишеское желание созорничать:
— Это вы про фальсификацию кодексов?
— И вы смеете так просто об этом говорить!
— А как прикажете, если это правда…
— Так вот знайте, что при всем своем безумии мой племянник первым догадался про ваш обман!
— Неужели? Когда же?
— В тот вечер, когда вы положили на обе лопатки Хагера, в тот самый вечер!
— Как я рад! — воскликнул Велла. — До чего же я рад!
XIV
«Крестьянин, если ему доводится упоминать о своих ногах, добавляет: «извините за выражение»; у тебя сейчас есть на то все основания». Ди Блази лежал на деревянном топчане и искоса поглядывал на свои свисавшие с досок ноги; они свисали не потому, что топчан был короток, он лег так нарочно, чтобы эти бесформенные, наподобие комьев земли, облепляющих выкорчеванный куст, кровавые куски живого мяса не касались досок. От ног пахло горелым.
Таким же нереальным, далеким, каким представлялось ему расстояние до собственных ног, было и ощущение боли. Вспомнилось: земляной червь, если его разрезать пополам, продолжает жить в обеих половинках; так и он: одна часть тела живет, потому что страдает от боли, а другая — потому что мыслит. Но человек не червь, ноги тоже во власти разума, и, когда судьи позовут его опять, придется вернуть себе и эту далекую, почти отсеченную часть тела, приказать ногам встать на пол, двигаться. Это им, его ногам, предстояло продемонстрировать судьям ясность и силу его разума; его ногам, вот уже семь раз —