Смирновы. Хроники частной жизни
Шрифт:
После ехали домой, снова на машине с шофером, и жена напевала себе беззаботно про сердце красавицы, и темные сосны летели по сторонам дороги. Вот это еще как будто молодость была, праздник, любовь. А теперь всего немного лет прошло – и наступила старость, одолела тоска. Хоть по всем пунктам он мужчина в расцвете лет, шестьдесят не так давно исполнилось. Колос каждый раз за вечерними каплями в «Рябинушке» начинает ему сватать какую-нибудь достойную, как он выражается, женщину – то троюродную сестру, то сослуживицу. Все, говорит, с жильем, зарплатой хорошей, интеллигентным воспитанием и недурной внешности.
От этих разговоров Николая Савельича еще больше брала тоска.
Тоску эту он объяснял себе своей вроде как ненужностью. Хотя никогда не был любителем компаний, но семейная жизнь радовала его повседневными заботами – его ли, о нем ли. Теперь же Милица ушла, сыновья разлетелись, каждый в свою жизнь.
Николай Савельич в минуты таких мыслей ощущал себя пустой шелухой, стародавней никчемной дребеденью, да и вокруг все было такое же. Любовно хранимые вещи, историю каждой и особые приметы которых он знал наизусть, старели вместе с ним и также ощущали свою ненужность. Кому теперь понадобится потертое вольтеровское кресло, шкатулка для рукоделия, папиросница карельской березы, серебряные стопки да хрустальные графинчики? Ни детям, ни внукам старье эдакое не надобно. Невестки нужды ни в чем не знают, да это и хорошо.
…
– Ладно, будет, – одергивал себя Николай Савельевич.
Сам пока еще поскрипит, посторожит дом, как сможет, участок обиходит. Скоро лето придет, будут сыновья чаще навещать, внучку Галочку привезут и оставят на недельку-другую, надобно узнать, няньку с собой возьмут или здесь будут нанимать.
Матрене же Николай Савельич совсем перестал доверять. Все шуршит где-то, мечется, глаза прячет, шмыгает туда-сюда, точит. Надо бы принять меры. Шишкины – лихая семейка, за ними глаз да глаз нужен. И без них никуда, забот полон рот – покосить траву давно пора, да и желоба от листьев и хвои прочистить. Снова Мишку звать, больше некого. Пора бы и к Исаю Абрамовичу зайти, посоветоваться насчет завещания и других тонкостей. Не в нотариальную контору к нему, а домой, по-соседски. Много раз выручал, и на этот раз поможет.
В печке громко щелкнуло сыроватое полено, в литую чугунную заслонку со звоном ударился уголек. Николай Савельич вздрогнул, очнулся от дум, встал и, перейдя в коридор, включил радио. И как ответ на его воспоминанья из черного динамика полился сладкий вибрирующий тенор:
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит:
в глубокой тьме таится он!
Нет нужды; прав судьбы закон!
Паду ли я, стрелой пронзенный,
иль мимо пролетит она, –
все благо; бдения и сна
приходит час определенный!
Благословен и день забот,
благословен и тьмы приход!..
1.7.
Когда часом позже в дом явилась Матрена, печка остывала, зола лежала аккуратно в ведерке, вьюшки задвинуты для сохранения тепла. Свет везде был погашен, и дом казался совершенно пустым, только радио что-то невнятное бубнило в темноте. Матрена не стала трогать приемник, пусть разговаривает, если хозяину угодно. Сняла мокрый дождевик, повесила на крючок у входной двери, там же галоши оставила и прошла сразу под лестницу, в каморку за хлипкой дверцей.
Сегодня она допоздна сидела у Дуняши Лукиничевой, пустомелили о том да сем. Тоже надо.
С Дуняшей они до войны вместе работали на текстильной фабрике Арманд. Матрена ушла быстро, польстившись на должность уборщицы и посудомойки при столовой Мезенского детского дома. А долго и там не проработала, не ужилась с начальством, стала наниматься в люди – убраться, постирать, приготовить. Так с хлеба на воду и перебивалась.
Дуняша замуж не выходила, детей не рожала, жила в свое удовольствие, припеваючи, в ус не дула. И с жильем повезло. Еще до войны дали отдельную комнату, не в бараке с удобствами во дворе, а в настоящем кирпичном доме в Кудрино, поселке, примкнувшем к райцентру и ставшем его окраиной. Местоположение хорошее, рядом с фабрикой, и Гущино с городскими магазинами близко. Да и что говорить, кому везет, тому во всем везет.
Когда Дуняша трудовой стаж выслужила, выбилась в профсоюзные работники. И тут же квартиру однокомнатную получила. Хоть и одинокая, и бездетная, что государством не поощряется. Путевки на отдых и лечение теперь распределяет, каждый норовит ей в друзья набиться. Барашка в бумажке несет… берет или нет – за руку никто не хватал, но отчего не брать-то, коли должность позволяет.
Дуняша Матрене ровесница, немолодая уже, но ухажеры вокруг так и вьются, норовят в отдельную квартиру прописаться. Да и сама собой видная женщина Дуняша Лукиничева – на голове рыжий перманент, на губах красная помада, грудь шестого номера блузку распирает. А у Матрены жидкие русые косицы с проседью убраны под застиранный платок, да и фигура из одних углов без округлостей. Такую и новый халат не особо украсит.
Дуняша – тоже деревенская, так же за лучшей долей к городу прибилась, работала тяжело. А как стала сладко спать да сытно есть – сразу в ней этакая барственность появилась. Не ходит – плывет лебедушкой, не говорит – приказывает. И Матрене указания дает.
Вот и сейчас сидит-рассуждает.
– Ты, Матрешка, Мишку своего совсем распустила, и безобразия его терпишь, все с рук спускаешь. Надо воли ему не давать, чуть что – милицию вызывать. Как начинает хулиганить, Петьку-участкового зови, пусть с ним разбирается.
– Да что ты, Дуняша, стыдно ведь, – пыталась возразить Матрена.
Ей и вправду стыдно было. Вспомнила, как Михаил, пришедши вдрызг пьяным, встретил в коридоре соседку Татьяну Степановну, пожилую женщину, можно сказать, старуху. Что его взбесило, не поймешь, но обложил ее трехэтажным матом да чуть не зашиб попавшейся под руку табуреткой. Хорошо та успела в свою комнату убраться, а если бы ударил, точно бы прибил и сел в тюрьму. Да и то непонятно, как до сих пор не сел, все Бог отводил в последнюю минуту. Татьяна Степановна затворилась, Мишка ревел как бычина, а потом снял портки и кучу наложил ей под дверь. Вонища пошла по коридору! Дальше к себе завалился и как был в обгаженных штанах и грязных сапожищах, так и упал спать на чистую постель, Матрена аккурат в тот день поменяла. А ей – убираться да прощения просить. Татьяна Степановна капли пила сердечные, хорошо, что помогли, а то бы точно неотложку да милицию вызывали бы.
– Ох, допрыгается он у тебя, Матрешка, – зудела Дуняша, и так Матрене от этого зуда тошно стало, что засобиралась домой, хотя на столе еще стоял расписной чайник с крепкой заваркою, конфеты с начинкой, дареные, небось, печенье покупное и варенье Матренино, клубничное, в вазочке. А хоть и свое, Матрена им в гостях не брезговала. Водочки подружки за встречу приняли, по стопочке, и Дуняшка бутылку тут же обратно в буфет спрятала, чтобы ни-ни, никакого излишества. А Матрена, хоть и не употребляла особо, сегодня бы еще другую-третью стопку выпила.
До дому было ни близко, ни далеко, с полчаса неспешным шагом. Шла она по проезжей дороге, где светили редкие фонари, под моросящим дождиком, да думала о своем.
Вот нельзя жизнь вспять повернуть, а если бы можно было – все бы пошло по-другому. Мишку она нагуляла по молодости, родила – еще шестнадцати не исполнилось. Посадили ее старшие братья с младенцем на телегу да в город повезли, чтоб отдать ребенка в дом малютки. Только увидела Матрена город и поняла, что в деревню не вернется ни за что. И не вернулась. В приюте, пока ночевала, подсказали добрые люди, как поступить. Утром ушла с дитем на руках, служила в домах, где с дитем брали. После, когда революция случилась, ушла от хозяев на фабрику, там пайка была, комнату дали. Мишка в школу пошел. Да и Матрену научили читать-писать, хоть она все ленилась, но пришлось постараться.