ЖАНРЫ

Собрание сочинений в пяти томах. Т.1
Шрифт:

Младшую, Таню, как-то все недолюбливали. Может быть, за то, что она не умела смотреть в глаза взглядом покойной тети Нюты — она немного косила. Это было не органическим дефектом, а просто следствием привычки, как бывает у детей, и мне всегда было обидно за самую маленькую девочку — веселую и добродушную. По своему возрасту она еще не принимала участия в различных злостных приставаниях ко мне.

— Кто бхал мои коньки? — кричал сестрам Леша, картавя и размахивая ремнем. — Они у меня под кховатью лежали? Нюхка?

— А я откуда знаю? Спроси у Татьяны. Она тут перед обедом что-то вертелась.

Нюра смотрела безоблачным, ясным взором, и все сразу верили, что она-то тут, конечно, ни при чем. И, однако, я очень скоро стал постигать, что эти ясные глаза знают обо всем гораздо больше, чем кто-либо способен подозревать. Сделать потихоньку маленькую гадость, притворство, предательство и выйти сухой из воды, свалив на другого, было повседневной естественной деятельностью этой моей кузины…

Мы уже давно перебрались в соседний дом, получив у хозяйки, сухонькой старушки Дарьи Федоровны, две комнатки на втором этаже (две из четырех); одну комнату занимала сама хозяйка, и одну — старая учительница музыки Антонина Александровна Алымова — несчастная одинокая полуслепая старуха. Привезенная Верой Аксюша вселилась в маленькую теплую комнату с изразцовой лежанкой, а мы с Верой заняли большую комнату с таким же видом на монастырь, как и из окон наших родственников. Вера вскоре поступила на службу — машинисткой в военный комиссариат. Это давало кое-какой паек, довольно жалкий, впрочем: постное масло, одну-две селедки в месяц, черный хлеб на меня по детской карточке, весь колючий от неотвеянной половы овса. Становилось все голоднее. Я почти никогда больше не чувствовал себя сытым. Неожиданно стали подавать голос родственники, спасшиеся в эмиграции. Пришли письма от тети Ани Жомини из Англии и от папиной сестры тети Маши из Манчжурии. Немного погодя пришла посылка Нансеновской миссии, организованная тетей Аней, за ней вторая; посылки довольно скромные — пять-шесть банок сгущенного молока, немного белой муки, сахару, но посылка от тети Маши через «АРА» была роскошной — чего только в ней не было. К сожалению, на этом дело и кончилось, почему — не знаю. То ли Вера, благодаря за посылки, не нашла возможным писать, каким невероятным событием для нас они были, а просить о чем-либо в этом роде она тем более не умела и не хотела, то ли это вообще оказалось связанным с какими-то трудностями — не знаю. Но переписка продолжалась только с тетей Машей, а посылки на этом кончились совсем.

Приближалась наша первая весна в Торжке. У нас было тепло, чисто, света не было — вечерами сидели с коптилкой — фитильком, плававшим в пузырьке масла. Голод продолжал усиливаться. Вера целые дни проводила на службе. Когда она приходила домой, ее волосы пахли махоркой. Появились новые знакомые из числа заселивших город помещиков окрестных имений. Первое место среди них занимали Татариновы — мать с тремя взрослыми дочерьми, о которых тетя Катя рассказывала Вере еще в деревне, отмечая, что она ничего бы так не хотела для моих братьев, как выбрать себе невесту или невест из числа «барышень Татар». Из этих проектов впоследствии ничего не получилось, однако же мать барышень, Софья Владимировна, стала моей первой, на всю жизнь любимой, учительницей, а две из трех дочерей были впоследствии, на протяжении ряда лет, для сестры и меня самыми близкими друзьями…

Глава III

Стекла окна в черном переплете рамы серебрятся звездчатым сверкающим инеем. Низкий диван тонет в полумраке просторной и едва освещенной комнаты, посреди которой на краю стола, накрытого клеенкой, стоит аптечный пузырек с жидким постным маслом и лампадной горелкой. В ней горит, чуть слышно потрескивая, обугленный фитилек: он то совсем почти гаснет, то вспыхивает чадным коптящим язычком и трещит, трещит. Масла в пузырьке уже почти не осталось. Кто-то вздумал долить пузырек водой в надежде, что остатки масла соберутся, всплывут и коротенький фитилек сможет использовать их до конца. Оттого и треск, и умирание. Жизнь вот-вот оборвется и улетит с последним содроганием крошечного пламени… Не моя или чья-то, а вообще жизнь. Когда свет коптилки совсем ослабевает, на одном из оконных стекол начинают еще ярче пылать две морозные точки — одна розовая, другая голубая. Они холодны и сказочно прекрасны. На диване неясной массой топорщится большая ротонда, подбитая мехом ангорской козы. Под этой теплой ротондой, укрытые с головой, плотно прижавшись друг к другу, сидим вдвоем мы с сестрой. В комнате холодно. Было бы посветлее — легко можно бы увидеть, как при каждом дыхании из маленького отверстия, через которое мы сообщаемся с внешним миром, вылетает облачко пара. Долгий зимний вечер тянется через одиночество, потрескивание коптилки, мечущиеся по потолку удлиненные беспокойные тени, воспоминания о прошлом. Диван, на котором мы сидим, приставлен к наглухо закрытой двустворчатой двери. За этой дверью тоже идет какая-то своя жизнь. Оттуда доносится едва слышное шуршанье бумаги, подавленные вздохи, торопливое шарканье подошв о паркет сыплется мелкими шажками то в одну, то в другую сторону; вот ложка звякнула о металлический чайник или кастрюлю, вот нож с треском отщепил длинную тонкую лучину от полена.

За дверью живет, вернее, умирает от голода и холода, старая полупомешанная учительница музыки Антонина Александровна. Смысл всех этих звуков не надо и разгадывать — он слишком ясен: вот старуха, как слепая мышь, тычется в темноте, натыкаясь на углы мебели и стулья, вот, скомкав бумажку, засовывает ее в трубу маленького самовара, чтобы разжечь сырую лучину и согреть себе немного воды, вот, разыскав в темноте тазик с вареной кормовой свеклой — единственным своим питанием, она, ожесточенно чавкая, мнет беззубыми деснами холодную сладковатую мякоть и все шаркает, мечется. Ни минуты покоя не дает она себе и презирает всех, кто, вроде нас, например, не мечется, подобно ей.

Спать еще рано. Наверное, только начало девятого. Фитилек ярко вспыхнул в последний раз и умер, и сверкающие точки на окне загорелись ярче. Луна, что ли, там, снаружи? Ничего там нет — только мороз. Пойти к тете Кате? У них такая же тьма и такой же холод; сама тетя Катя ушла на весь вечер, а может, и на ночь тоже, играть в карты, а Паша, наверное, завалилась спать. Там то же самое: ни огня, ни дров. Встать, зажечь огонь? Спичек осталось меньше полкоробки — их надо беречь, а фитилек все равно погаснет опять, да и стоит ли ради этого вылезать из нагретой пещеры, охватившей со всех сторон дремотным теплом, скрученным в тоненьких жгутиках белого козьего руна.

Что это? Из-за запертой двери старухи доносится слабый, неуверенный аккорд рояля, потом другой, аккорды сухие, мертвые, кажется, сам рояль уже настолько озяб, что в нем не может возродиться никакая музыка. Слышно, как окостеневшие пальцы понапрасну стукаются о клавиши, не сразу попадая, куда им нужно, рояль фальшивит, и звук запаздывает, точно пробиваясь сквозь гробовую крышку и слой мерзлой земли. Это так же мало похоже на музыку, как жизнь стала мало похожей на то, что когда-то обозначали этим словом. А старуха все не сдается, словно и не замечает этого: она проигрывает несколько гамм, экзерсис, пальцы все быстрее пробегают по клавишам, к ним возвращается былая уверенность, они отходят, понемногу отвоевывая себе утраченную гибкость. Я невольно представляю себе эти растрескавшиеся, перемазанные сажей, отвыкшие от мыла, обмозоленные сухие пальцы с обломанными ногтями; они уже почти неслышно касаются клавиатуры, едва задерживаясь, скользят и взлетают, уверенные и быстрые. Рождается старая полузабытая мелодия шубертовского «Erlk"onig» [97] . Когда-то его играли там, у нас… Тетя Дина, кто-то из братьев. Вот уже волшебные и таинственные звуки мчат нас на коне перемежающимся галопом не по клавишам расстроенного инструмента, не через эти затонувшие в ледяном мраке, симметрично чередующиеся, черные и белые косточки октав — нет!

97

Erlk"onig — произведение Шуберта на стихи Гете из поэмы «Лесной царь». (коммент. сост.).

Через глубокие рвы и овраги, проросшие дорогу узловатые корни исполинских деревьев, через чащу, стремящуюся уцепиться за нас кривыми сучьями, мчимся мы вперед, навстречу этим огням — голубому и розовому — там на окне или за окном, в которые можно убежать, как в сказку, под эту музыку, оставив позади неприютную жестокую действительность.

Wer reitet so schpat durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind. [98]

Огни все ближе. Мрак и холод остались позади. Нет их и больше не будет, да и были ли они когда? Вот сейчас мы доскачем, прилетим в это голубое и розовое, куда несет эта музыка. Таинственные точки расступятся перед нами дверцей в новый, удивительный мир. Уже со всех сторон охватывает полыхающее многоцветное сияние. Сейчас слезы, но радостные слезы, сами хлынут из глаз, дыхание прервется, и сердце остановится, захлебнувшись счастьем…

98

Кто едет так поздно в ночи? Это отец со своим ребенком. (Дословный перевод из Гете, «Лесной царь»). Перевод Жуковского: «Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой».

Рука сестры крепче сжимает мое плечо. Я не вижу ее лица, но догадываюсь, какое оно сейчас. Как давно уже в нашей жизни совсем не было музыки; она ведь тоже осталась по ту сторону рубежа, через который нас двоих перебросила чья-то злая, мстительная рука… Но где же она сейчас, музыка? Все оборвалось. Темно. Сверкавшее окно потускнело и едва различимо, а из соседней комнаты доносится скрипучий, раздраженный голос: «Вы что же, не слышите? Умерли там, что ли? В дверь стучатся в коридоре. Ко мне некому. Неужели самим трудно отпереть?» Сестра, которая, как и я, не сразу поняла, отвечает, выбираясь из-под меха: «Сейчас отопру, на что же вы сердитесь, Антонина Александровна? Мы вас заслушались». Она идет в коридор и долго возится в темноте, отпирая дверь. Мне слышно, как за другой дверью не перестает ворчать старуха-соседка: «Заслушались… Нашли, что слушать… Рояль расстроен… Играешь кой-как, лишь бы согреться… Руки как култышки… Сидят, как мыши, и ждут, чтобы я открыла, а зачем я пойду, с какой стати? Ученицы знают, что я без света сижу… Тут помри, так и то никто не заметит…» Между тем, в конце коридора возникает какое-то оживление. Входит сестра, чиркает спичку и зажигает фитилек. За ней я узнаю тетю Марусю Л. Ее моложавое красивое лицо разрумянилось на морозе, глаза блестят, будто налитые слезами какого-то восторга. Видимо, не замечая ничего кругом, она хватает Веру за обе руки, восклицая: «Верочка! Взят!» — «Кто? Петроград?» — догадывается сестра. При свете вновь разгоревшейся коптилки я вижу, как никнет серьезное лицо сестры: «Только-то?» Ей не хочется обидеть вестницу своим равнодушием, но, в сущности, новость настолько для нее безразлична, что она не в силах даже сделать вид ею обрадованной.

— Да? — точно переспрашивает она.

— Конечно. И это из совершенно достоверных источников… Юденич. У старухи Гололобовой племянница приехала; она туда ехала… Не пропустили… на железной дороге. Все только об этом и говорят… Слава Богу! Наконец-то!

Короткий разговор скоро прерывается. Тетка прощается и, разочарованная безучастием Веры, уносит свою новость дальше, другим. Вера стоит у окна. Ее лицо освещено снизу робким пламенем фитилька коптилки, подчеркивающим резкими тенями строгие линии профиля и глаза, устремленные куда-то в одну точку. Потом она, встряхнув головой, подходит и садится снова со мной рядом, но уже поверх ротонды. Выпростав из-под меха руку, я нахожу холодную ладонь, как бы в нерешительности раскрытую на ее коленях…

— А ты не рада? — спрашиваю осторожно, потому что чувствую, что она и сама, может быть, думает именно об этом и не совсем до конца что-то поняла.

— Да нет… теперь… все равно…

— Ну почему же? Объясни! А тетя Маруся вон вся сияет?!

— Это другое дело, милый. Они все надеются, что вернется старое, опять будет по-прежнему, поедут к себе… Только вряд ли. Да если бы это и было… У нас-то, что у нас-то вернется?

— А ты разве не хотела бы поехать в Новинки?

Поделиться с друзьями: