Сочинения русского периода. Проза. Литературная критика. Том 3
Шрифт:
Вот в чем и чем не может не жить каждый современный поэт и писатель, пишущий по-русски. Слова в художественном языке сравнивают с кирпичами, из которых строится здание. Представьте себе это здание русской литературы, еще недостроенное, окруженное лесами, кое-где разрушенное землетрясением. Все, кто несут на его леса свои кирпичи, казалось, должны были бы стать строителями. Но вот одни решили вдруг, что весь замысел здания был неверный, и захотели наскоро построить совсем другое здание, использовав начатое только как пристройку; другие же застыдились своего рабочего вида, неприличного в гостиной, решили, что всё равно ничего не выйдет, что кладка кирпичей вроде игры в кубики; решив так, бросили работу, сошли с лесов. Но остались верные, которые упорно продолжают начатое в веках дело. Теперь вопрос: с кем же из этих трех мы сейчас? Не с большевиками же, строящими литературу социалистическую, интернациональную, потому что литература, которой мы верны, - русская; и не с отступившими, отчаявшимися, потому что исключивших себя из жизни жизнь отвергает, а мы живые и хотим живыми остаться. Да, мы с третьими, с теми, кто упорно строит будущее из материала нашей общей трагической и героической жизни. Словом, мы с эмигрантской литературой.
Газета РОМ’а (Варшава), 1936, №1, 15 декабря, стр.3.
Навья трапеза
Так гадала Светлана. Мы знаем, что это было в «крещенский вечерок». Но от Рождества до Крещенья очень близко, так близко, что долго восточная церковь праздновала Рождество на Богоявление. Много, много общего исследователи наших народных обрядов нашли и в купальских днях с рождественским кануном. Елка наша, к которой с детства мы все привыкли, - символ того же костра, озарявшего в прежней России ночь под Ивана Купала... а оба они - того самого, на котором отдаленные предки наши предавали огню своих мертвецов. Да и само название общее - русалии, - как некоторые думают, происходящее от одного корня с русский: от имени бога Хорса. Главное же, что тут было общего, - вот эти «два прибора на столе» - мистическая трапеза мертвым, «вторая», как ее называли средневековые обличители двоеверия. В основе всех славянских дохристианских мистерий - общение с предками, ушедшими в навье, до самого первого, отдаленного, от которого мы произошли - Хорса, откуда и Бог назван Дедом, а люди его внуки. Есть пословица: «из невья не приходят ниву венити», а в гости к живым приходят. Был у меня знакомый чудак, ставивший навью вторую трапезу у себя за столом, называвший себя новоязычником [444] . Он говорил, что умирать лучше недалеко от какой-нибудь из русалий - тут мертвого сразу же принимает в свою среду весь род. Иначе второе я человека должно скитаться среди живых, ожидая дни приема. Вся эта церемония была ему доподлинно известна. Насколько помню с его слов, вечером в день русалии, 24 июня или 24 декабря, начинают собираться предки человека в комнате, где он умер. Если в этот час поставить там тайком от всех навью трапезу - немного хлеба, творогу и кружку молока, - предки, отведав от нее, станут видимы. Чудак мне советовал сделать это после его смерти. Сначала придут те, что умерли позже, они, пожалуй, еще и не так интересны. Но за ними выйдут из небытия родоначальники, и наконец зашатается дом, порог даст трещину, и из него с рогом и мечом в руке явится сам праотец, Род. Перед ним должен пасть ниц последний из умерших и ему постричься - отрезать и бросить под его ноги символическую прядку волос. Зрелище это должно быть для живого потрясающим, но я от него отказался, и отказался не по своему нелюбопытству, а потому, что уже имел опыт навьей трапезы и больше повторить его не осмелюсь.
443
В.А. Жуковский, «Светлана».
444
Ср. название первой главки статьи Л. Гомолицкого «Внави зрети» (Журнал Содружества, 1937, №1, январь) и первоначальное название поэмы «В нави зрети».
Было это, если сия история может быть вам интересна, еще в последний год старой усадебной России. Последнее ее лето я с матерью провел в имении тетки отца, старой придворной фрейлины, которая каждый день навещала могилу своего мужа, генерала со сложной немецкой фамилией, одно время занимавшего место министра. В склепе рядом с его надгробием было другое, чистое, приготовленное для себя бабой Олей [445] . Посреди парка стоял нежилой домик с башней, по преданию построенный Бироном. Когда вы входили в него, эхо шагов наших рассыпалось по потолку и по стенам, точно невидимые, пришедшие из невья, преследовали вас, забегали вперед, возвращались, перешептываясь и хихикая. На стенах висели темные портреты, следившие глазами за проходившими по комнатам. Вообще дома этого я боялся. А баба Оля как раз любила брать меня в спутники, обходя его раз в неделю. За ключом посылался садовник или еще кто-нибудь, встреченный на прогулке в парке, и мы, девяностолетняя генеральша и двенадцатилетний гимназист, медленно-медленно не по моей вине - обходили оба страшных пустынных этажа. На лестницу баба Оля поднималась одной ногой вперед. Дойдя до площадки она опиралась о широченный подоконник, положив на него свою палку, и всегда рассказывала одну и ту же историю, от которой у меня шевелились волосы на голове и холод пробегал по телу. Рассказ был о том, как покойный генерал видел во сне это окно, а в нем большую черную карету, приближающуюся к дому. И вот он сходит вниз, садится в карету, и она увозит его, возвращаясь по той же аллее. В действительности это было невозможно, потому что тогда еще перед домом стояло большое озеро, и по нему к погосту, примыкающему к парку, ходил паром. На этом пароме генерала и отвезли на погост в черном катафалке. Озера этого давно не было в помине: его высушили, и на его месте росла гигантская трава, скрывавшая меня с головою. На одном из возвышений, бывших островков, стояла старая забитая деревянная баня. Она-то и влекла меня, влекла, маня и пугая. Знал я тогда уже хорошо о гаданьях в бане, знал, повторял строки:
445
О бабе Оле Гомолицкий вспоминает в своей неоконченной автобиографической поэме «Совидец».
Правда, не понимал хорошо, но какой таинственностью дышало на меня из щелей между досками, закрывавшими разбитые окна. Помню, был солнечный тихий день, когда я в первый раз осмелился заглянуть в них. Вокруг так легкомысленно пролетали птицы, так благодушно покачивались травинки. Я потянул одну доску, и она вдруг легко подалась и упала. За нею черноту закрывала ровная сеть паутины. Паук, недовольный, что его побеспокоили, злобно затрясся, раскачиваясь. И тут сама собою возникла во мне одна мысль. От нее сначала на меня подул мистический холод, потом обдало жаром. Тогда это было еще предположением, но я знал, знал хорошо, что я уже не могу остановиться. Как раз в тот период я был подвержен таким фантастическим припадкам. Достаточно мне было, стоя над рекой, подумать, что вот сейчас я как есть в платье, не умея плавать, без всякого повода сойду в воду, и я уже шел, сознавая всю нелепость, ненужность, опасность того, что делаю, и не в силах остановиться. Так случилось и тут. После ужина, захватив с собою в носовой платок творогу и огарок свечки, я выбежал в парк, перепрыгивая через черные лунные тени. Я бежал быстро, заглушая внутренний протест и ужас. С разбега я погрузился в траву, захлеставшую меня по рукам и лицу. У меня было отчетливое чувство, что не я двигаюсь, а сам черный треугольник бани быстро приближается ко мне. Я сопротивлялся, боролся, отталкивая ее от себя, она же росла, надвигалась. Как во сне я ступил на ее ветхое крылечко. В это время за спиной отчетливо, на весь парк кто-то позвал меня по имени и закатился хохотом. Отступления не было. Не оглядываясь, я дрожащими руками зажег огарок и просунул руку с огнем в окно. Лицо опутала крепкая, как шелковые нитки, паутина. Баня была маленькая, и я теперь при свете хорошо различил печь, какие-то скамейки одна на другой у стены, серые от пыли половицы. Осторожно я пролез, зацепившись и поцарапавшись о гвоздь, в окно. Прикрепил свечу на печи - прозрачные стеариновые слезы канули в бархатную пыль и замутились - и рядом положил свой платок с творогом. Был у меня и осколочек зеркала, я его пристроил здесь же. Свечка потрескивала, что-то возилось в углу или надо мною. Я стоял в пыльной, душной прели. Изредка невидимые руки воздуха проводили по моему лбу. Сердце то отступало, то бросалось вперед. Но ничего не происходило. Я уже хотел взять свечу и отправиться восвояси (чувствуя, как нарастает сила панического бегства), как вдруг забитые снаружи накрест досками, сколько десятилетий не открывавшиеся, двери заскрипели, зашатались и упали наружу. Замерев, я стоял посреди бани. Свеча была за мною, и тень моя как раз падала на черный прямоугольник дверей. Из него пахнула вольная ночная свежесть. За дверями виднелся луг, серый от лунного тумана - ровный до тополевой аллеи, посаженной на месте старого парома. И вот, холодея, я различил, как, наклонившись набок, из аллеи на луг свернула черная карета. Раскачиваясь на кочках, она медленно приближалась к бане. Вместо того чтобы броситься к двери и бежать от страшного места, я стоял, не в силах пошевелить даже губами. Вот уже лошади в черных попонах прошествовали мимо дверей, и из каретного окна высунулась желтая костлявая рука. Я видел, как она искала бронзовой ручки. Дверца откинулась, наискось отлетела в сторону, и костлявая нога в длинных генеральских брюках со штрипками долго искала подножки. Все эти подробности и потом еще сверкнувшие на луне ордена, - такие правдоподобные и человеческие, в ту минуту были фантастичны и нечеловечески жутки. Качнувшись, широкая фигура заполнила дверь, и тут свечка моя, может быть, догорев, заметалась и внезапно погасла. Наступила тьма. Помню, что я наклонился вперед и, оцарапавшись о мундир страшного гостя, теряя сознание, упал в его холодные навьи объятия... Что было потом, для меня неясно. Остаток лета я пролежал в ангине. Бани я больше не видел, так и уехал, не побывав уже в парке. Теперь там, наверно, колхоз или что-нибудь в этом роде. Того, что со мной было, я никому до сих пор не рассказывал. Теперь же так пришлось к слову, чтобы объяснить свою неохоту встречаться с выходцами с того света.
446
А.С. Пушкин, «Евгений Онегин», песнь 5.
Меч, 1937, №1, 5-7 января, стр.7-8. Подп.: Г.Николаев. Ср.: Г. Н-в, «Праздник Рождества», Меч, 1938, №1, 7 января, стр.7, поэму Гомолицкого «В нави зрети» и описание сентябрьских событий 1939г. в Варшаве - в романе «Совидец», гл. 8.
Поэт и читатель
Ни одно литературное выступление в Варшаве не вызывало еще такого шума, стольких разговоров и пересудов, как доклад В.С. Чихачева, прочитанный месяц тому назад в клубе РБО. Мнения здесь резко разделились. Большую благожелательную статьюг. Хрулева, шедшую три или четыре номера подряд, поместила «Новая Искра». С полным сочувствием отнесся к докладчику В. Бранд в статье «Неприкосновенность вывески» («Меч» 17 янв.) [447] . И только «Русское Слово» в отчетной статье о докладе высказалось резко против В.С. Чихачева, приняв его выступление как «скандал в благородном семействе».
447
В. Бранд, «Неприкосновенность вывески», Меч, 1937, №2, 17 января, стр.7.
Узнав из этой статьи о неприличном поведении В.С. Чихачева, «читатель из Ровно» прислал в «Р.С.» полное негодования «письмо в редакцию», советуя докладчику поискать свой портрет в баснях Крылова. Осудили доклад и сами устроители собраний в клубе РБО, названном так, как называются по-польски культурные очаги при начальных школах - «светлицей».
В одном из недавних номеров того же «Рус. Слова» была помещена исходившая, по всей вероятности, из кругов, «светлице» близких, заметка, в которой говорилось, что Чихачев распугал всех посетителей клуба и намедни «пришлось посылать за четвертым для партии бриджа».
Все эти круги, пошедшие от упавшего чихачевского слова, столь всколебали наши варшавские воды [448] , что еще и теперь, спустя месяц, они не могут улечься. Поверхностно судящие полагают, что причиной этого шума была та часть доклада, которая некоторыми была истолкована как личные нападки на двух варшавских поэтов: Г. Соргонина и Евгения Вадимова [449] . Гораздо правильнее судит В. Бранд, который всё объясняет боязнью нашей общественности обнаружить свою внутреннюю пустоту, таящуюся под ярко расписанной «вывеской». В.С. Чихачев покусился на это «фиктивное благополучие», осмелился сказать, что «король голый».
448
Новая Искра и Русское Слово были газетами, выходившими в Вильне.
449
И Соргонин, и Вадимов выпустили в 1937г. по сборнику своих стихотворений.
Я имел удовольствие присутствовать на том собрании «светлицы», где В.С. Чихачев выступил со своей импровизацией (иначе трудно назвать его свободную беседу, почти про себя). Насколько устроители этого собрания были неприготовлены к ожидающей их буре, сужу по тому, что в перерыве доклада первоначально предполагался оркестр балалаечников (идею эту, полагаю, отверг докладчик). Зная В.С. Чихачева, я как раз пришел подготовленный к молниям и громам. Как мы все теперь убедились, ожидания меня не обманули. Пришли на доклад и поэты, выступавшие перед этим на вечерах «светлицы» с полным признанием и успехом. Пришли, ничего не подозревая, послушать, о чем будет говорить «коллега» Чихачев. Между тем вторая часть чихачевской импровизации была исполнена для них полынной горечи и обиды.
Часть эту В.С. Чихачев начал с упрека местной печати, благодушно культивирующей бездарность, не понимающей своей ответственности перед обществом, перед подрастающим поколением. Разоблачая, он не стал прятаться за иносказания, полунамеки, а назвал «вещи своими именами». Может быть, сделано это было слишком прямолинейно (однако с большим личным мужеством и достоинством, многое искупающими); но и авторам, на печальном примере которых Чихачев строил свои доказательства, следовало воздержаться от публичного, сразу же после доклада, самооправдания. Такая самозащита хуже самого злостного обвинения.
Затянувшаяся «неловкость», созданная Чихачевым, была, наконец, прервана одним из устроителей вечера «светлицы», сухо предложившим: «перейти к нашим повседневным занятиям - и игре в бридж»... Увы! Как мы уже знаем из газетной заметки, и эта уютная повседневность «светлицы» была нарушена Чихачевым - вскоре не оказалось четвертого партнера!..
Всё это очень любопытно и знаменательно. Но меня как раз меньше всего заинтересовала вторая, «скандальная» часть доклада. Я не собираюсь ни входить в оценку развенчанных поэтов, ни судить о самом докладе. Хотелось бы мне только сказать здесь несколько слов по поводу прошедшей почти незамеченной главной темы доклада.
В.С. Чихачев назвал свою импровизацию «Современный поэт и его читатель». Одной из тем его была причина той пропасти непонимания, которая легла между ними: обывателем и его поэтом. В.С.Чихачев пропасть эту объяснял новизной оригинальности всякого истинного искусства, не доступной простому смертному. Объяснял он это на примере стихов Блока, так сказать, практически, читая их и тут же толкуя. Мне думается, под это положение можно подвести и небольшое теоретическое доказательство. Пожалуй, это даже и необходимо: речи о «непонятности» стали слишком распространенными, угрожающе распространенными.