ЖАНРЫ

Сочинения русского периода. Стихи. Переводы. Переписка. Том 2
Шрифт:

 Рафальский говорил, что, может быть, представится возможность издать сборник Скита. Это хорошая мысль, надо только возможно полно использовать случай. Формат, платье, шрифт, расположение материала, содержание – всё должно слиться и дать цельное впечатление. Как бы была у места впереди сборника Ваша вступительная статья! [185]

 Литографированный сборник или ежемесячник очень удачная мысль, если его внешний вид вполне отвечает художественным запросам. Я видел нечто подобное в Варшаве у студентов. Но у них это были бледные листки слегка подрезанного обыкновенного формата писчей бумаги, неряшливые и совершенно неразборчивые. У нас в Остроге в распавшемся теперь литературном содружестве Четки очень практиковались рукописные «издания» и почти ежемесячно выходил журнал нормального формата книги, около 100 стр. номер. Я пришлю Вам статью об Уитмане его друга [186]  и кое-что из Leaves of Grass, переписав по образцу, установившемуся у нас путем трехлетней практики. Наши запросы ограничивались рукописью, одним экземпляром, мы располагали своими ограниченными средствами – но то же можно осуществить и в иных размерах, достигнуть же можно очень больших результатов, по обложке почти неотличимости от книги.

185

О замысле этом см.: Л. Белошевская, «Пражское литературное содружество “Скит”», в кн.: «Скит». Прага. 1922-1940. Антология. Биографии. Документы (Москва: Русский Путь, 2006), стр. 36.

186

По-видимому, речь идет о главе «Уот Уитман» в книге Р.М. Б"eкка Космическое сознание. См.: Richard Maurice Bucke, M.D. Cosmic Consciousness: A Study in the Evolution of the Human Mind (New York: E.P. Dutton and Company, Inc. <1968>), pp. 215-236.

 Хотелось бы мне еще обратить внимание Скита на удивительное явление русской литературы – стоящую особняком и, кажется, печально пропущенную (свидетельство страстности и узости в современном) поэзию Рериха. Правда, временами он звучит как Тагор (в чем же беда хотя бы и этого, мало русских поэтов звучало по-Байроновски и еще на какой-нибудь иностранный лад?), но Тагор и Рерих противоположны по духу. Тагор чистый лирик – его поэзия моменты его жизни – на религиозном фоне вспышки сомнений и экстазов, все тонации чувства и мысли. Рерих – та стадия, когда все сомнения и уроки пройдены, выучившийся становится учителем. Я читал лишь Цветы Мории. Рериху подражать нельзя. Его поэзия неотделима от его религии. Это школа религии. Но тем удивительнее ее несомненное достоинство. До сих пор лишь на Востоке умели так сливать поэзию и школу. Тагора, по правде говоря, я не люблю за его специфичность тем и идей, хотя образы его – восторг. Рерих совсем не специфичен – у него нет догмы, чуть-чуть он приближается к Уитману. Есть даже вовсе Уитмановские нотки: «Не знаю, когда сильно слово твое? – Иногда ты становишься обыкновенным. – И, притаившись, сидишь между – глупцами, которые знают так – мало. Иногда ты скажешь и будто – не огорчаешься, если тебя не поймут. – Иногда ты смотришь так нежно на незнающего, что я завидую – его незнанью. Точно не заботишься – ты свой лик показать. И когда – слушаешь речи прошедшего дня, – даже опускаешь глаза, точно – подбирая самые простые слова. – Как трудно распознать все твои – устремленья. Как нелегко идти – за тобою» [187] .

187

«Не поняв» (1920), в кн.: Н. Рерих. Цветы Мории (Берлин: Слово, 1921), стр. 56.

 Оглянувшись на Запад или Восток, с какой грустью возвращаешься к нашей широкой дороге. Какая мелочность – сколько слов ни из чего в напрасных спорах кто виноват – отцы или дети, где есть литература – там или здесь. Анкеты, речи, статьи. И чем больше слов, тем глубже болото, тем мельче в душе и уме. Ли-те-ра-тура! Никто из спорящих не замечает, какое это меткое жгучее клеймо. Поэзии русской сейчас нет: бытовые картинки лучшее, но это не поэзия, а лишь фокус, искусство поэтическим языком рассказать о самом непоэтическом, чем всегда движется современность. Потому он и лучшее, что удивляют: как это он так устроил, что убийство, бойня, насилие вылиты в такие удивительно художественные формы. Дух эпохи, то, что дает нам силу, что движет нами, что определяет нас со всех сторон и потому останется вечно, еще только копится, назревает, а мы лишь учимся, запасаемся средствами, чтобы когда оно придет и потребует от нас или от кого-то из нас, – мы бы не растерялись, но оказались бы во всеоружии, отчетливо сознавая свои силы и возможности.

 Что касается Дуновения (Ямбов) и Ритма (дактилей), конечно, не от материала зависит художественность произведения (мрамор или полотно!). Не в том дело. И доказать можно всё, но только в осуществлении или вернее в результатах. Но я вообще начинаю охладевать к Тониту. Я слишком прост для него и многосторонен. Тонит держит меня в повышенном тоне, я могу им писать в наивысшем подъеме, что не только утомляет, но и разрушает (сокращает жизнь). Это не значит, чтобы я не мог писать им холодно, но тогда наруже весь мой технически запас: получается скелет вместо человека. А такие скелеты я не собираю и не выдаю за себя. Здесь мне неуютно и холодно. Как-то не по себе, точно в чужой стране, среди иностранцев, без родного слова, без родственного лица. Я не ставлю никаких граней, я не даю никаких обетов, м<ожет> б<ыть>, благополучно к 30 годам начну писать сонеты. Но пока меня влечет весна. Во мне всё закипает при мысле о творчестве. Замыслы мне не дают спать. Если ничто не помешает, эта весна будет великолепным взрывом, несущим новое, м<ожет> б<ыть>, не только мне одному.

 Той же радости желаю и Скиту.

Всегда

вполне Ваш

Лев Гомолицкий.

10. Гомолицкий – Бему

29.III.27

Острог. Замок

 Дорогой

Альфред Людвигович!

 Обещал я прислать образец наших рукописных «изданий», но вижу, что сейчас это едва ли выполнимо. В прежнее время было больше усидчивости и условия pаботы (т.е. обстановка) – иные. Переписывали мы печатными буквами, причем достигли большого искусства. Но я убедился, что прямой почерк производит еще лучшее впечатление, тогда как почерк, идущий вкось и средн<его> размера, недопустим и уродлив для подобной переписки. Мы делали рисунки оригинальным способом, переводя со стекла (рисуя на стекле и сводя с него на простую бумагу). Можно такие рисунки делать тремя красками: получается очень изящно. Однако третий отпечаток уже настолько бледен, что на нем почти ничего нельзя разобрать. Это в скобках.

 Посылаю пьеску, написанную в этом году. Весна всё что-то обещает, просветами является звучание, но цельного полнозвучного – нет.

 Ради Бога, Альфред Людвигович! что слышно о сборнике? В тоске мы с Рафальским взываем к Вам, невольно обращая взгляды (или взоры) к Скиту. Встреча с Рафальским заставляет меня подтянуться и немного встряхнуться из нашего вечного сна. Мы собираемся пробить стену инертности и поставить ряд вечеров и (верх дерзости) захватить и сделать художественно и достойно день культуры. Но если всё это завершится благополучно – мы будем героями и Скит должен будет поставить нам памятник на какой-нибудь площади Праги.

Весь Ваш Лев Гомолицкий.

11. Гомолицкий – Бему

11.V.27 г.

 Воистину Воскресе, дорогой Альфред Людвигович!

 Благодарю Вас за подарок, который припасли для меня к светлому празднику – Ваше искреннее доброе письмо. Зачем Вы так осторожно подходите к оценке моих посылок, точно мне может причинить напряженность самое необходимое для меня и всегда приносящее пользу – Ваше откровенное мнение. То, что я так долго был предоставлен самому себе (без руководителей и без книг), так повредило мне и задержало развитие; и я теперь со страхом думаю – можно ли нагнать потерянное, не слишком ли я исковеркался, для того чтобы выправиться, наконец найдя долгожданную поддержку. Вы были правы, Альфред Людвигович, не одобрив ритмы. И хотя я всё же думаю, что в этой области можно тоже работать, тем не менее итоги этого периода для меня оказались плачевны: я разучился писать, звучать и молиться стихами. Сейчас я переживаю какой-то пугающий меня перелом. До сих пор периоды неписанья никогда не затягивались дольше двух месяцев. Когда же я не пишу, я не чувствую своего права на жизнь. Весна не оправдала ожиданий, впереди же год, требующий от меня нелюбимой, подавляющей работы. Ради нее придется оставить всё остальное, отложить в сторону незаконченные, недоделанные тетради, с хаосом всяческих сомнений, начинаний, неудовлетворений: всё написанное до сих пор, на что я возлагал столько надежд когда-то. В числе сомнений я оставляю недодуманное о завершенном пути в рус<ской> поэзии чуждого нам тонита, о слиянии с народным творчеством, о выработке новой стихотв<орной> формы, основанной на народной песне, стихе, ритме. Другая страстная надежда ввести рус<скую> поэзию в число мировых, поднять ее, дать ей огромную задачу, чтобы и на русском языке могла прозвучать строчка Шелли: поэты – непризнанные законодатели мира. Моя первая (вдохновенная) любовь давно требовала от меня своей эпопеи, и я боюсь, что если не сейчас, то уже никогда я не сделаю этого. В таком хаотическом виде я оставляю всё, чем до сих пор жил, чрез чт'o смотрел на мир, окружающий и ожидающий меня у последнего дня.

 С Рафальским мне было очень интересно познакомиться и очень полезно выслушать его замечания о Дуновении. Сонеты его мне очень понравились [188] , хотя и поспорил немного с их автором. Я обратил его внимание, что сонеты рассчитаны на известную эрудицию и вкус и дают меньше пищи уму, чем это можно бы от них требовать. Последнюю мою присылку Раф<альский> тоже раскритиковал [189] . Я думал над ней и решил попытаться исправить. Первые страницы я вычеркнул и начал с: «По лугам, по пустырям разные травы...», закончил же словами: «неподвижной застывшей улыбкой». Везде вместо Миша написал я Мишино – мое, и в одном месте вовсе вычеркнул слово «Мишу». Разговор же его с ночью окружил скобками – надо что-то с ним еще сделать. М<ожет> б<ыть>, так и получится нечто лирическое. Рафальскому передал, что Вы просили, и обеспокоил его – так как он Вам писал и думает, что письмо не получилось. Спрашиваете, что буду делать летом? Хочу сделать последнюю попытку вырваться в атмосферу умственной работы, учиться, чтобы стать на ноги и в перспективе завоевать право опять вернуться к любимому труду. Значит, буду делать отчаянные усилия. Ближайшее: буду красить крыши, выправлять Дуновение, которое предстало передо мною во всех своих недочетах (есть безнадежные пробелы) и отнимать у себя время для дня рус<ской> культуры: декорировать зал с Рафальским, готовиться к реферату, который поручен мне; заниматься. Посылаю миниатюры по Вашей просьбе [190] . Привет Скиту. Искренне и всегда Ваш

188

См. сонеты «Полет» и «Дуэль», напечатанные в третьем номере Воли России за 1927 г. Перепеч. в кн.: «Скит». Прага. 1922-1940. Антология Биографии. Документы, стр. 100-101.

189

Речь идет о сравнительно большой вещи, написанной в 1927 г. (в форме, имитирующей фольклорный (былинный) размер, сказовый стих) – см. Варианты, № 76.

190

Лев Гомолицкий. Миниатюры (Варшава: Rossica, 1921).

Лев Гомолицкий. 

12. Гомолицкий – Бему

28.VIII.27 г.

 Дорогой Альфред Людвигович!

Как живут там в вашем далеком шумном мире? У нас покой полей. Я недавно вернулся из паломничества: посещал проф. Марцинковского (он знает Вас) в его родном селе [191] . Я сжился с местной природой и не променяю ни на что другое ее прозрачных далей, раскинутых лесов, волнующихся гигантских волн-холмов и этих мирных дорог – мягких, широких, как улицы столичного города. Это символ жизни – и счастлива та жизнь, для которой может служить символом вот такая дорога. Родное село профессора расположено на четырех холмах, группирующихся в форме подковы; холмы покрыты садами, как лесом (протяжение – 4 версты), так что издали видны только деревья, из которых выглядывает всего несколько крыш и каланча монастыря. А вокруг бескрайние поля – холмы, леса, просеки, дороги – вид верст на 20 кругом.

191

Марцинковский Владимир Филимонович (1884-1971) – известный христианский проповедник. Уроженец Волыни (село Дермань). В 1907 г. закончил историко-филологический факультет С.-Петербургского университета; в годы учебы Марцинковский, в молодости отошедший от православия, вернулся к вере благодаря сближению с кружком П.И. Николаи, основоположника Христианского союза молодых людей в России. По окончании университета был преподавателем гимназии в Гродно. В 1913 г. стал секретарем Христианского союза молодых людей, поселился в Москве и объeздил ряд городов с проповeдью евангельского учения. В 1919 был приглашен профессором по кафедре этики в университет в Самаре; спустя несколько месяцев была арестован ЧК и провел некоторое время в заключении. В 1920 г. принял крещение от евангелического проповедника. В 1923 лишен советского подданства, выехал в Чехословакию, был одним из организаторов первого съезда Русского студенческого христианского движения, прошедшего в 1923 в городе Пшерове. В эмиграции приобрел широкую известность устными публичными выступлениями и печатными работами. Под его редакцией вышел новый перевод Библии на украинский язык. 29 сентября 1931 прочел доклад «Достоевский и Евангелие» на вечере в варшавском Литературном Содружестве. См.: «В Литературном Содружестве. Доклад проф. В.Ф. Марцинковского», За Свободу!, 1931, № 261, 1 октября, стр. 5. В нач. 1930-х гг. переселился в Палестину, руководил христианской евангелической общиной в Хайфе, выучил иврит; впоследствии принял израильское подданство. В послевоенные годы читал проповеди по радио Монако, адресованные аудитории в Советском Союзе.

 Я присутствовал на чтениях Евангелия, которые профессор устраивал в своем саду для соседей-крестьян, и слышал беседы крестьян, и убедился, что в народе есть большой интерес к религиозным темам, а Евангелие, пожалуй, единственная его точка соприкосновения с интеллигентом. Я не предполагал, что среди них есть люди, так много читавшие разных книг и знающие наизусть страницы из Библии.

 Там я прожил неделю у знакомых – в семье священника в оживляющей атмосфере – потерянной теперь многими людьми – деятельной любви. Написал последнее свое стихотворение периода Дуновения, который должен же иметь свой конец, как и всё. Еще раз проработал этот период, начиная с 21 года, и составил второй сборник «К полудню», в котором многое незаметно вкрапляю и от 27 года. Так со спокойной совестью я откладываю эти две книжечки пока в левый угол стола для вылеживания и окончательной отделки. «К полудню» посылаю Вам в этом письме [192] .

192

Liter'arn'i archiv Pam'atn'iku N'arodn'iho p'isemnictv'i (Прага). Архив А.Л. Бема. Стихотворения Л. Гомолицкого. № 21.

 На днях говорил с Рафальским. Он точно не одобряет мое знакомство с Марцинковским и как бы с упреком моему настроению спрашивал: пишу ли я? Я не считаю заплаты на старом – «писанием»; писанием я называю творчество, помогающее мне идти вперед и раскрывающее передо мною новые перспективы, и потому я ответил, что ничего не пишу, а в оправдание спросил в свою очередь: а вы пишете? На что Сергей Милич мне отвечал тем же «нет». – Но почему? (ведь вот у вас значит должное настроение – жизненное, т.е. материалистическое). С.М. ответил – не о чем. (Я подумал: как же не о чем – ведь целый мир вокруг, жизнь во всем ее многообразии форм и идей – этого не сказал, так как С.М. имел очень смутный вид.)

Поделиться с друзьями: