Сочинения в двух томах
Шрифт:
В ней точно легкий пробегал испуг...
4 Ах, эти дни! Уж как они далёко!
Я молод был... Я принят был княжной
Так, запросто... О, как стоит высоко
Она, всегда казалось, предо мной!
Нет, свет ее не знал, я был глубоко
В том убежден: пленяясь красотой,
Героя видит только в поле боя!
Нет, как он дома, посмотри героя!
И этот дедовский, старинный дом
В один этаж каким-то властелином,
С задумчиво нахмуренным челом,
Стоял, с своим высоким мезонином,
С колоннами... два льва перед крыльцом...
Теперь, увы! запасным магазином
Иль складом служит, с улицы же он
Другим большим совсем загорожен...
Внутри же эти залы — точно храмы
Истории... Портреты, вам твердят:
Бендеры, Кунерсдорф, где сам упрямый
Великий Фридрих был разбит... весь ряд,
Всё служит историческою рамой
Жилым покоям, где «Армидин сад»,
Как говорили, где уж шло движенье
Вокруг самой, при новом освещенье...
Но этот старый мир в пыли, в тени,
Из сумрака веков как бы глядящий
Разумным оком, в шуме болтовни
И смеха строгий вид один хранящий,
Лишь с глазу на глаз нам про наши дни,
Про нас самих свой суд произносящий, —
Княжна их понимала ль?.. Да!.. Но как?
По-своему... Один там был чудак,
Чудак совсем особенного рода,
Не дед, и не отец — последний был
Лихой гусар двенадцатого года
И декабрист, — в Париже больше жил;
Дед-вольтерьянец: век такой уж, мода
Тогда была. Нет, тот, который слыл
При жизни чудаком, — глубоко чтила
Его княжна, хоть часто говорила:
«Il me fait peur parfois,[78] мой прадед — тот,
Что с Фридрихом сражался. Он железный
Был человек; фантаст во всем, деспот;
Как на войне — ни пропасти, ни бездны
Ему ничто, и сам всегда вперед —
Он для солдат был идол их любезный, —
Таков и в мире! Ужас наводил
На целый край! Чего уж не творил!
В дому — гарем; дела по всем приказам, —
И вдруг он всю губернию зовет
На пир. Все едут. Все к его проказам
Привыкли. Ждут. И вот двенадцать бьет,
И в черной ризе входит поп. Всё разом
Смолкает, музыканты, пир. Встает
С сиденья князь и — в ноги всем, прощенья
Прося за все грехи и преступленья,
Гостям, жене и людям, в ноги всем.
Приносят гроб — ложится. Поп читает
Над ним отходную, и он затем
Как бы совсем из мира исчезает...
Дверь на запор — и двадцать лет ни с кем
Не говорит, не видится. Вкушает
Лишь хлеб с водой. Когда же умер, тут
На нем нашли вериги с лишком в пуд.
En v'la un homme!..»[79] Да, в человеке этом
Та крепкая сказалась старина,
Что вынесла Россию... Пред портретом
Подолгу так стоит порой княжна...
На нем он был изображен атлетом,
Генерал-аншеф. Живопись темна,
И лишь глаза, их взгляд невозмутимый,
Их каждый чувствовал, кто шел лишь мимо.
««Смирился, — нянька говорит о нем. —
И спасся...» И в ее понятьях это
Возможно и теперь... прийти — во всем
Покаяться — и умереть для света!
В Ерусалим уйти, одной, пешком...
Как просто всё у них! Всё кем-то, где-то
Уставлено...» — сказала раз она...
Я думал: «Эй, хандрите вы, княжна!»
А в Крым поездка?.. Жажда ль искупленья
Во дни войны туда ее вела?
Там весь дворец она в своем именье
На берегах Салгира отдала
Под госпиталь... Что ангел воскресенья
Для страждущих у их одра была...
Ох, узнаю! Под бранной лишь грозою
Становишься ты, Русь, сама собою!..
Геройский дух, что там осуществил
Великую в народах эпопею,
На всех свой отблеск славный положил.
Всех озарил поэзией своею...
Генерал-аншеф — что ж, доволен был?
Доволен был — и очень, думать смею! —
Когда княжна, из Крыма воротясь,
О тамошних делах вела рассказ,
О том, как под огнем, на бастионах,