ЖАНРЫ

Сочинения в двух томах
Шрифт:

Италии. Душой он погрузился

В мир Клеопатр, Ассуров, Митридатов,

И этих-то сценических гигантов

Размах усвоил, страсть, величье, пафос;

Он глубоко прочувствовал, продумал

Все положенья, все движенья сердца,

Весь смысл, всю суть трагедии постиг, —

Так что когда, в кругу своих клиентов,

Оборванных таких же бедняков,

Читал он, — эти все гиганты

Всё становились меньше, меньше — но

Зато росло в размерах колоссальных

Одно лицо — без образа и вида

И без речей — которое безмолвно,

Неудержимо, холодно их губит,

И что в трагедии зовется Роком.

И этому безличному Молоху —

Как говорил один аббат, любивший

Его послушать, Пеппо особливо

Сочувствовал. Аббат в восторге

Говаривал не раз: «Ты, caro mio,[68]

Наверно был бы величайшим в мире

Трагическим актером, если б только

В размерах был обыкновенных создан,

Без важных недостатков и излишеств;

При этих же особенностях, — годен

Не более, как к роли — Пульчинелля».

Что ж делать! Бедность и — пожалуй — жажда,

Как говорил он, сцены и подмостков,

Его судьбу решили, — и Неаполь

В нем приобрел такого Пульчинелля,

Каких еще не видывал от века!

В театре — давка. Ездит знать и двор.

Тройные цены. Импрессарий — пляшет,

И в городе лишь речь — о Пульчинелле.

Такого смеха у своих подножий

Не слыхивал конечно уж Везувий

С тех самых дней, как вечною угрозой

Над городом он стал и повторяет

Ежеминутно людям: «Веселитесь

И смейтеся, пока даю вам время!»

А тайна смеха вот в чем заключалась:

Пеппино никогда смешить не думал!

И в колпаке дурацком Пульчинелля

Всё так же роль свою играл серьезно,

Как будто роль Аякса иль Ахилла.

Он бросил фарс, дал душу Пульчинеллю

(К тому же был импровизатор чудный

И в роль вставлял горячие тирады,

Высокого исполненные чувства,

И пафоса, и образов гигантских,

Достойных кисти лишь Микеланджело!),

Он искрен был, язвителен, был страстен, —

Но это всё — при страшной образине,

При заплетавшихся кривых ногах,

При маленьких ручонках, при горбе —

В партере вызывало — взрывы смеха!

Он забывал себя, весь отдавался

Потоку чувств и вдохновенной мысли,

И ожидал в ответ восторга, слез,

Всеобщего, быть может, покаянья, —

А тут дурацкий смех, шальные крики!

Полиция — и та не возмущалась,

Когда вещал он в пламенных стихах

О благородстве, о «святой» свободе!

Бывало, с грустью, с жалостью он смотрит

В партер, как в пропасть с тысячами гадов

Хохочущих — и эта грусть и жалость

Такою в нем гримасой выражалась,

Что клик и смех в партере удвоялся...

Не выдержит, и кинется он к рампе,

И в ярости грозить начнет, ругаться:

«О! пошлости клокочущая бездна!

Чудовища! нет! я б свое уродство

Не променял на ваше», — он кричит, —

И — пуще смех!.. Тогда, на зло глупцам —

Он пустится кувыркаться и прыгать,

И уж конца рукоплесканьям нету!

А упадет лишь занавес — директор

Его в объятья: «Так, maestro[69], так!

Ругайте их, и плачьте! плачьте больше!

Тем лучше: сбор — невероятный! Мы —

Мы мильонеры будем!» Не успеет

Директору в лицо он кинуть: «Porco!»[70]

Как сотни рук его уж подымают,

И как он там ни бейся, ни лягайся,

А с песнями, при факелах, несут

Его до самой до его локанды,

Где, наконец освободясь от плена,

На бедное бросается он ложе

И горячо и горько, горько плачет!

Неаполь был в восторге. Говорят,

Из инквизиции тихонько члены

В закрытых ложах хаживали часто

Им любоваться и, как все, смеялись

От сердца, самым добродушным смехом.

Но он — кумир толпы и божество,

В душе возненавидел и Неаполь,

И сцену, и давно б ее оставил,

Когда б она ему не доставляла

Поделиться с друзьями: