Сохрани мою речь навсегда… Стихотворения. Проза
Шрифт:
Стих. «Дикая кошка – армянская речь…» и «И по-звериному воет людье…» (первоначально – одно стихотворение) – о русском заселении Кавказа: ссылка для бывших гвардейцев, льготная служба для мелких чиновников (повытчиков), путешествие Пушкина в Эрзерум (в черновиках была строка «Там, где везли на арбе Грибоеда», отсюда ассоциация грибы и гроба). Подорожная – бумага, выдававшаяся командировочным для ускорения проезда; моруха – от глагола «морить» (по созвучию с «маруха», любовница); питье Черномора – ассоциация с Черным морем и «лукоморьем»(?). Та же чиновничья тема – в стих. «На полицейской бумаге верже…» (бланки Тифлисского дворянского банка с водяными знаками в виде звезд и птиц, которыми пользовался ОМ); раппортички через два п – игра со словом РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей).
После возвращения кавказские впечатления оживали в стихах ОМ по крайней мере трижды. Стих. «На высоком перевале…» – о возвращении из поездки в Нагорный Карабах, из г. Шуши (разоренного турками во время резни 1920 г.) в г. Степанакерт; фигура безносого фаэтонщика ассоциируется с председателем и с негром-возницей из пушкинского «Пира во время чумы» (а размер стихотворения – с «Бесами») и приводит к мысли «мы ничего не знаем о тех, от кого зависит наша судьба» (слова ОМ в пересказе НЯМ). Словно розу или жабу… – образ из стих. Есенина «Мне осталась одна забава…». «Как народная громада…» – встреча по дороге из Шуши с мирным стадом, после которой прошел охвативший путешественников страх. Мысль о вторичной поездке в Армению вызвала стих. Канцона (канцона здесь – «хвалебная песня»; вариант заглавия – «География»), в котором Армения («страна субботняя», как сказано в «Отрывках уничтоженных стихов») изображена как синтез Греции и Иудеи, двух истоков европейской цивилизации: иудейский Давид-псалмопевец дарит греческому Зевесу-прозорливцу бинокль Цейса (игра слов Zeus – Zeiss), чтобы напитать зренье горным ландшафтом; до оскомины зеленая долина – намек сразу на басню о лисе и винограде (Армения стала недоступной) и на кн. пророка Иеремии, 31, 29: «отцы ели виноград, а у детей оскомина». Облики зорких египтологов и нумизматов напоминают портреты армянских ученых из «Путешествия»; банкирами (вариант) и держателями акций южные горы названы по ассоциации с «еврейскими» профессиями, то же и ростовщическая сила бинокля. Поэт стремится к горам Юга с гиперборейского Севера, чтобы кончить жизнь (напитать судьбы развязку) в краю, богатом чувственными восприятиями (ср. концовку «Путешествия»); села – непереводимая реплика в еврейском тексте псалмов (означает остановку; не исключено ложное понимание «селам», привет); начальник евреев – Давид или, может быть, араратский Ной, тогда малиновая ласка (ср. «не жизнь, а малина») – может быть, цвет красного вина (НЯМ видела в ней колорит «Возвращения блудного сына» Рембрандта).
В декабре – январе 1930–1931 гг. ОМ живет в Ленинграде, в квартире брата, в каморке у черного хода; отсюда реалии стих. «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» (припухлые железы, шейные лимфатические узлы, характерная детская болезнь Петербурга-Ленинграда, – отсюда воспоминание о рыбьем жире; деготь с желтком – черно-желтый столичный цвет, см. прим. к стих. «Императорский виссон…»). В концовке – тема ожидаемого ареста; несмотря на это, стихотворение «сильно распространилось в списках, и его, видимо, решили легализовать напечатаньем» (НЯМ) – в «Лит. газете» 23 ноября 1932 г. НЯМ жила у сестры в комнате за кухней; отсюда реалии стих. «Мы с тобой на кухне посидим…»: оставаться ли в Ленинграде, уезжать ли прочь. Трехстишие «Помоги, Господь, эту ночь прожить…» написано тогда же, но затерялось и в прижизненные списки стихов ОМ не входило. С ним перекликается написанное уже в Москве «После полуночи сердце ворует…» с пометкой в поздних списках: «Серебристая мышь – символ времени. – Примеч. автора»: взять на прикус серебристую мышь – значит робко выключиться из времени. Окончательным расчетом отношений с Петербургом-Ленинградом стало автобиографическое «С миром державным я был лишь ребячески связан…» (перекликающееся с «Шумом времени»). Его логика: я не буржуа, я маргинал старого мира, принадлежать его культуре не значит принадлежать его привилегированному классу; но как леди Годива (из стих. Теннисона, известного в переводе Бунина), чтобы избавить свой народ от невыносимой подати, по уговору проехала нагая, с распущенными волосами, через целый город, так и поэт приносит себя в жертву за людей, к которым не принадлежит.
С января 1931 г. Мандельштам в Москве, сперва по чужим квартирам, потом в литераторском Доме Герцена на Тверском бульваре. Здесь пишется программное стих. «За гремучую доблесть грядущих веков…», развивающее ту же тему: я – не волк старого мира, я отрекся от прошлого во имя будущего, новый век-волкодав не должен губить меня, я готов к ссылке (голубые песцы – северное сияние), но не к казни. Семейным названием для этого стихотворения было «Надсон»: за гражданскую тему и характерный размер («Верь, настанет пора и погибнет Ваал…»). Первоначально оно составляло одно со стих. «Нет, не спрятаться мне от великой муры…» («А» и «Б» – кольцевые маршруты московских трамваев по сжимающимся переулкам и растущим площадям, трамвайная вишенка – вероятно, от глагола «висеть», ухватившись за трамвайный ремень или поручни площадки; кто скорее умрет, ты как хочешь… – спор с НЯМ, которой приходила в голову мысль о самоубийстве). Рисовалась картина революции: «и по улицам шел на дворцы и морцы Самопишущий черный народ» (морцы – от «моря» и «мора»), «лишь один кто-то властный поет»: «За гремучую доблесть… Я лишился и чаши… Но не волк я по крови… Запихай меня лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей… А не то уведи – да прошу, поскорей – К шестипалой неправде в избу, Потому что не волк я по крови своей, И лежать мне в сосновом гробу»; а на это откликался второй голос, запуганной «трамвайной вишенки»: «но меня возвращает к стыду моему Твой прекрасный искривленный рот… Но заслышав тот голос, пойду в топоры, Да и сам за него доскажу». Таким образом, стихотворение превращалось во внутренний диалог между двумя частями сознания поэта (ср. статью «Франсуа Виллон», гл. 4). Потом вторая половина отделилась, концовкой остались строки «Потому что не волк я по крови своей, И лежать мне в сосновом гробу», затем «…И за мною другие придут», «…И во мне человек не умрет», «…И неправдой искривлен мой рот»; этот вариант надолго остался окончательным и лишь в 1935 г. был изменен на «…И меня только равный убьет». Сознание причастности к всеобщей Неправде и своей ответственности за нее дало смежное стих. «Я с дымящей лучиной вхожу…» («…Я и сам ведь такой же, кума») с нагромождением страшного и отвратительного: шестипалым, по настойчивым слухам, был Сталин; пупки, почки и прочая требуха всегда были противны ОМ (ср. «Египетская марка», гл. 4). Образ шапки в рукав при сдаче шубы в гардероб («Ночь на дворе. Барская лжа…») – протест против стихов Б. Пастернака из «Второго рождения»: «А рифма… гардеробный номерок. Талон на место у колонн…»: они казались ОМ созерцательским примирением с действительностью. Мотив ссылки получил развитие в стих. о «бушлатнике» «Колют ресницы. В груди прикипела слеза…».
Параллельно с этим «волчьим циклом» (термин НЯМ) были написаны несколько стихотворений, которые она называет «дразнилками». Это «Я скажу тебе с последней прямотой…» (с эпиграфом из стих. Верлена «Серенада»): «если грубо раскрыть: «Елена» – это «нежные европеянки», «ангел Мэри» – я» (НЯМ; европеянки – образ из стих. «С миром державным…», ср. также обращенное к О. Ваксель стих. «Жизнь упала, как зарница…»); Мэри восходит к пушкинскому «Пиру во время чумы». Стихотворение было написано во время пирушки у Б. Кузина (см. ниже прим. к стих. «Ламарк») и его друзей в Зоологическом музее. Оно перекликается темой со стих. «Бессонница. Гомер…» 1915 г.; в греки сбондили… под греками подразумеваются все участники Троянской войны без разбора. Игра словами бредни – шерри-бренди – ходячая шутка. «Жил Александр Герцевич…» – о соседе ОМ по квартире его брата, где он жил по приезде в Москву: обыгрывается отчество музыканта (нем. Herz – «сердце», небезразлична ассоциация с А. Герценом), серьезный лермонтовский подтекст «Одну молитву чудную Твержу я наизусть» из стих. «В минуту жизни трудную…» и поговорка «Умирать, так с музыкой»; итальяночка ассоциация одновременно с А. Бозио (см. «Египетская марка», гл. 1) и с русской гармонью-«тальянкой». «Я пью за военные астры, за всё, чем корили меня…» – ответ на установившееся в критике к 1930-м гг. представление о Мандельштаме как певце прошлого, буржуазного, классического, экзотического; поэт демонстративно и гиперболически перечисляет вменяемые ему темы (барская шуба – из «Шума времени», астры – воспоминание об осени 1914 г., желчь петербургского дня – ср. «Я вернулся в мой город…», сосны савойские – реминисценция из стих. Тютчева «Как он любил родные ели…», масло парижских картин – «Французы» из «Путешествия в Армению», над которым ОМ начинал работать); ирония раскрывается в последних строках, где оказывается, что все это – придуманная игра воображения (пенное асти-спуманте было в стихах Ходасевича и Цветаевой, папского замка вино – сорт Chateau du Pape). Стихотворение читается как автопародия (еще не высказанной формулы «акмеизм – это тоска по мировой культуре»).
Стих. Рояль изображает сорванный концерт мастера Генриха Нейгауза (1888–1964): в том сезоне он, нервничая, часто бросал игру и срывал концерты. Чтобы в музыке стало просторней для мировой сложности, нужно не требовать от мастера простоты (руки-кувалды) и элементарной пользы (сладковатой груши земной – топинамбур, усиленно насаждавшийся в то время; у ОМ он вызывал отвращение); тогда музыка сможет срастить позвонки века (ср. стих. «Век») и выпрямить души, как могила выправляет горбатые тела, а пружина – нюренбергские игрушки. Описание концерта насыщено историко-революционными образами: фронда парижского парламента XVII в., борьба между левой Горой и правой Жирондой во Французской революции XVIII в., Мирабо как лучший ее оратор; а рояль-Голиаф противопоставляется пианисту-Давиду. Стих. «Нет, не мигрень, – но подай карандашик ментоловый…» (которым терли виски от головной боли) – оглядка на жизнь и предчувствие смерти (тухлая ворвань – образ из «Смерти Тарелкина», предсмертный рокот гитары – из Б. Лившица); НЯМ видела здесь смерть падающего летчика и связывала эту тему с рассказом Б. Лапина о воздушной петле (упом. в гл. «Москва» в «Путешествии в Армению»). Программное стих. «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…» обращено, по-видимому, к русскому языку. Сквозной его образ – деревянные срубы: в 1-й строфе на дне их светится звезда совести (образ из Бодлера), во 2-й расовые враги топят в них классовых врагов, в 3-й они похожи на городки, по которым бьют: если в стих. «С миром державным…» поэт жертвовал собой за класс, к которому не принадлежал, то здесь он принимает на себя смертные грехи народа, которому он чужд; концовка двусмысленна – топорище он ищет то ли на казнь врагу, то ли самому себе. Анна Ахматова считала, что эти стихи посвящены ей.
Летом 1931 г. написан цикл белых стихов «Сегодня можно снять декалькомани…», «Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…», «Еще далёко мне до патриарха…» и Отрывки уничтоженных стихов; как бы оптимистическое предисловие к циклу – «Довольно кукситься, бумаги в стол засунем…» (парикмахер Франсуа – условное вывесочное имя). «Отрывки…» начинаются воспоминанием об Армении и отталкиванием от буддийской летней Москвы (отрицательная характеристика у ОМ, см. статью «Девятнадцатый век»). Сморщенный зверек в тибетском храме – обезьяна: на московских бульварах такие обезьянки («Марь Иванны») вытаскивали жребии для гадающих (НЯМ). Правдивой воде Арзни (целебный минеральный источник) противопоставлены московские именитые казни (начиная от процесса Промпартии конца 1930 г.). Ржавая водопроводная вода здесь похожа на кровь; пальцы женщин пахнут керосином – ср. зловещий фразеологизм «дело пахнет керосином». И все же ОМ приходит к приятию действительности с двух сторон: мыслью (воспоминанием о разночинцах и их наследии) и чувством (стремление все запечатлеть, покуда глаз – хрусталик кравчей птицы: кравчий, здесь: сортирующий и доносящий впечатления; кодак – фотоаппарат). В ночной Москве описывается простукивающая проверка трамвайных путей (железных чоботов; Бим и Бом – известные музыкальные клоуны). В утренней Москве (прояснившейся, как декалькомани, переводная картинка) – фисташковые голубятни кремлевских соборов, колокольня Ивана Великого (достроенная при Борисе Годунове, который первым стал посылать русских недорослей за границу, см. статью «Чаадаев»), четырехтрубный дым Мосэнерго. В дневной – уличные фотографы, снимавшие клиентов на рисованном горном фоне, китайские прачечные на Варварской площади, блеск кордованской (из испанской Кордовы) кожи на темных музейных портретах; Рембрандт, Рафаэль, Моцарт не чают души в молодой Москве с ее могучим некрещеным позвоночником (пусть татарским, но не старорежимным, ср. «Сохрани мою речь…»); обращение к нему «Здравствуй…» – от пушкинского «…племя младое, незнакомое» («…Вновь я посетил…»). (Картина условная: Рафаэля, Тициана, Тинторетто в московских музеях не было.) В этом мире ОМ утверждает: «я тоже современник» (Москвошвей с его скверным качеством одежды – вечный предмет насмешек в 1920–30-е гг.); он старается удержать (за хвост) жуликоватое время (нам по пути с тобой – «попутчиками» критика 1920-х – нач. 1930-х гг. называла непролетарских, но принявших советскую власть писателей), но понимает, что ему уже поздно войти в будущее с его стеклянными дворцами на курьих ножках («хрустальный дворец» Веры Павловны из «Что делать?» – как дом Корбюзье на Мясницкой): это его ячменное горе, за которое он с подругой пьет искусственный ячменный кофе. Белорукая трость и шотландский старый плед – действительные реалии быта ОМ и НЯМ; ключик от чужой квартиры – А. Э. Мандельштама, где ОМ тогда жил.
Конец 1931 г. занят работой над «Путешествием в Армению». Первым после этого возникает стих. «О, как мы любим лицемерить…» с его двоякой концовкой (ср. раньше в стих. «Я не знаю, с каких пор…» и потом в воронежских «двойчатках»). Возвращение к мотивам «детства», может быть, связано с проектом несостоявшегося переиздания собрания своих стихотворений; обиду тянет – надувает губы. За этим обобщенным воспоминанием о детстве следует более конкретное – «Когда в далекую Корею…»: оранжерея в Тенишевском училище на галерее над двором с поленницами дров; смешливая бульба – кадык, адамово яблоко; Тарас Бульба и Троянский конь – как школьное чтение; русский золотой – экономическая политика России в Маньчжурии и Корее, ставшая причиной русско-японской войны; флагманский броненосец «Петропавловск» (с адмиралом С. Макаровым и художником В. Верещагиным) подорвался на мине в марте 1904 г., при Цусиме была разгромлена II Тихоокеанская эскадра в мае 1905 г.; хлороформ, воспоминание о военных лазаретах, ассоциируется с царевичем Хлором из поучительной сказки Екатерины II (К царевичу… Хлору – строка из «Фелицы» Державина, тоже школьного чтения). Вывод: не разбойничать нельзя, поэт всегда – нарушитель спокойствия. Продолжение прошлогодних стихов о Москве – «Там, где купальни, бумагопрядильни…», стихотворение о недавно открытом Парке культуры и отдыха (с Нескучным садом) на Москве-реке; почтовым пахнет клеем – от ближней кондитерской фабрики «Красный Октябрь», вода на булавках – от поливальных цистерн. Ока и Клязьма упомянуты в связи с началом работ на канале Москва – Волга, который должен был пополнить водой Москву-реку и Яузу; от созвучия – ряд образов Ока – (око) – веко – ресница. С. А. Клычков (1889–1937) – крестьянский поэт и прозаик, в это время сосед и приятель ОМ по писательскому общежитию в Доме Герцена.
Завязавшаяся в Армении дружба с биологом Б. С. Кузиным (1903–1973) и его друзьями-неоламаркистами послужила толчком к стих. Ламарк (впрочем, Кузину оно не нравилось) – ср. гл. «Вокруг натуралистов» в «Путешествии в Армению». По Дарвину, эволюция была результатом пассивного выживания организма в среде, по Ламарку (1744–1829) – результатом активного, волевого приспособления организма к среде; последнее больше импонировало ОМ, поэтому Ламарк – за честь природы фехтовальщик (в молодости он был военным). Картину зависимости организмов от среды Ламарк иллюстрировал лестницей от сложнейших к простейшим, особо отмечая (разломы), как исчезновение потребности в органе вызывает исчезновение позвоночника (вместо спинного появляется продольно-узловой мозг), крови (красное дыханье), органов зрения и слуха; это и изображает ОМ. Современники однозначно видели в этом картину вырождения человека при советском режиме: жизнь на земле – выморочная, не имеющая наследников. Кольчецы и усоногие – кольчатые черви и низшие ракообразные, выделенные Ламарком в отдельные классы; протей – безглазое земноводное, названное по греческому морскому богу, умевшему менять свои обличья.
Тема «Ламарка» продолжается в цикле Восьмистишия – подборке отрывков ненаписанных или недописанных стихотворений с не установленным до конца порядком (работа над ними продолжалась в Воронеже): как животное активным усилием формирует орган своего тела, так человек создает произведение искусства. Приблизительная логика цикла такова. (10) «В игольчатых чумных бокалах…»: причинность, детерминизм, временная зависимость – иллюзия, в мире малых величин она не действует, постылые время и вечность лишь сковывают, как люлька, мир живых пространственных явлений. (Бирюльки – куча маленьких, как ноготь, игрушечных предметов, цепляющихся друг за друга; их нужно расцепить крючьями, не разрушив кучи). (11) «И я выхожу из пространства…» – из этого тесного пространства в дикую, необжитую бесконечность, по ту сторону причинности, чтобы лицом к лицу встретить как задачу вызов природы. (5) «Преодолев затверженность природы…» (голуботвердый – слово из стихов на смерть Белого): природа живет в непрерывном стонущем напряжении, и это напряжение, изгибая прямой путь, создает из него новое, избыточное и поэтому творческое пространство. Отсюда две линии ассоциаций. Первая линия: (4) «Шестого чувства крохотный придаток…» (ср. стихи Гумилева о том, как дух и плоть «рожда‹ют› орган для шестого чувства») – это творческое развитие совершается стремительно, как по приказу-записке, ради этого оставляя без внимания возможности других путей, где органами неиспробованных шестых чувств могут быть реснички инфузорий или недоразвитый теменной глазок ящерицы. (7) «И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…» (имеются в виду «Баркарола» Шуберта и привычка Моцарта держать дома птиц в клетках) – этот приказ, потребность, функция, идея нового органа предшествует его физическому явлению: потребность толпы побуждает творца к творчеству, шепот предшествует губам, как листы деревьям (о том, что наука предшествует интеллекту, писал Бергсон). (9) «Скажи мне, чертежник пустыни…» – так стимул вызывает ответ, а ответ становится новым стимулом: бестелесный лепет и ваяемый опыт взаимообусловливаются и так рождают форму, которую не стереть ветрам. Вторая линия ассоциаций: от образов лепестка и купола (5), т. е. природы и культуры, – (8) «И клена зубчатая лапа…», живой купол Айя-Софии с круглыми углами подкупольных парусов и изображениями многоочитых шестикрылых серафимов, похожих очертаниями на бабочек. Отсюда отступление (3) «О, бабочка, о, мусульманка…», портрет бабочки, рождающейся из савана куколки, похожего на мусульманское покрывало. Оба разветвления мысли сходятся в стих. (6) «Когда, уничтожив набросок…»: как каменный купол, так и словесный период (сложно уравновешенное предложение), будучи создан, держится собственной тягой, не опираясь на наброски. (2) «Люблю появление ткани…»: а наброски эти при выговаривании были похожи на короткие астматические вздохи, вдруг завершаемые вздохом во всю грудь (дуговая растяжка – выражение из «Путешествия в Армению» о силовом поле вокруг эмбриона, по Гурвичу). (1) «Люблю появление ткани…»: и этот вздох рождает новое пространство, открытое, сотворенное, не знавшее люльки-причинности. Предлагались и другие расположения и интерпретации этих трудных стихотвореньиц; сам ОМ ограничивался замечанием, что это стихи «о познании».
Остальные произведения 1932 (и отчасти 1933 г.) – это стихи о стихах, в крайнем случае – о живописи. Стих. Импрессионизм, по-видимому, написано под впечатлением картины К. Моне «Сирень на солнце» из московского Музея новой западной живописи (ср. в набросках к «Путешествию в Армению»: «Роскошные плотные сирени Иль-де-Франс, сплющенные из звездочек в пористую, как бы известковую губку, сложившиеся в грозную лепестковую массу: дивные пчелиные сирени, исключившие всё на свете, кроме дремучих восприятий шмеля…»).