Соловецкое чудотворство
Шрифт:
Ох, братцы, так-то тяжело мне сказывать, неможется что-то… Пусть писатель меня подменит, давай, а? Я первый шов выложил, а ты тки дальше, а когда надо будет, я сменю. Ну ещё немного проведу, а тогда ты. Примечай пока…
Вот идёт как-то раз Ваня-почтарь по острову и видит, как одна каторжанка, проходя мимо креста старого, что на развилке дорог поставлен, древним крестом перекрестилась. Ваня ей говорит: «А ты, видать, наша!» — «Я — ничья», — отвечает. «Как же, коли старым крестом крестишься! Какого толка?» — «Беглопоповского». — «А мы поморы-беспоповцы». Так поговорили. «Бог в помощь, добрый молодец!» — сказала девица и на него взглянула. У парня сердце встрепенулось от красы девичьей, и поклонился он ей по-старинному, в пояс: «И тебе, красавица!»
Стали они изредка видеться, когда женскую колонну мимо проведут, когда в зоне, письма разнося, встретит, спросит: «А что не пишут тебе?» — «Некому писать». — «Эх, сирота!» — пожалеет Ваня. Полюбилась ему девица, присушила сердце, и сам он ей, замечает, приглянулся. В иное-то время просил бы Ваня благословения отца-матушки и засватал бы девицу честь честью, а тут что сделаешь? — пожалеешь её, потоскуешь над долью её горькой, да и только…
Ваня-то сам не то чтоб красавец писаный был или богатырь удалой, но собой ладен, крепок, хотя и не высок — поморы, они коряжистые, морем просоленные — лицо светлое, доброе, волосы русые и бородка юная. Простой он был, сын поморский, одним талантом его Бог наградил — сердце имел доброе, столь доброе, что не токмо люди, а и дикие звери и птицы это понимали. Потому ли, что не обижал он их никогда, никогда с ружьём не промышлял, а бывало, когда ребёнком был, зайчаток отнимет у собак и выпестует или птицу пролётную найдёт с перебитым крылом, домой принесёт, она и зимует у него до весны. И на Соловках подмечали не раз, как подлетали к нему чайки, садились на плечи, что голуби, и брали корм из рук. Прежде-то в монастыре чайки были ручные, что куры, а как стали вохры их обижать, гнёзда разорять, а голодные зэки ловить и яйца собирать на пропитание, так испугались чайки и монастырь покинули, пугливые стали, близко не подойдёшь, а Ваню не боялись.
И вот как-то приплыл Ваня на остров с почтой и едва на берег сошёл, как слетелись к нему чайки, носятся над головой и кричат, словно сказать что хотят да не могут. «Эх, — думает Ваня, — неладно дело. Что-то случилось! Уж не с ней ли?»
Ну, писатель, ход сказа понял? Начинай с Богом! Попробуй, авось получится…
(Продолжает писатель…)
Ну что ж, почтённый рассказчик, и в самом деле попробую. Манеру вашу я изучил и сюжетный ход, кажется, понял, так что слога не попорчу, как вы давеча изволили выразиться.
А дело так было. Приметили красу девичью нарядчики-придурки, сволочь лагерная, Толик-сифилитик да Серёга-гундосый. А эта сволочь, сами знаете, всё что угодно может устроить. Вот и устроили они, чтоб послали ту девицу из женбарака мыть полы в их роте. Днём-то в помещении никого нет, делай что хочешь. Пришла девица с ведром и тряпкой, стала полы мыть, а придурки стоят, ухмыляются, интересно им, как у бабы при наклоне подол заголяется. Вздрочили себя эдак и на неё кинулись. Она кричать не стала, на сифилитика поганое ведро вылила, а гундосого тряпкой наотмашь по морде. С тех похоть собачья враз слетела, злая ярость накатила, с кулаками бросились, а девица толстый брус в руки взяла. Те отступились. Серёга шепчет Толику: «Брось. Мы её сейчас на комарика, там всё и сделаем!» — «Ладно», — сифилитик соглашается. Бросились придурки к командиру роты: «Так, мол, и так. Вызвали в нашу роту заключённую полы мыть, а она религиозница, от работы отказалась, меня водой облила, а его тряпкой ударила. Надо бы её наказать комариком». — «Молодая?» — «Что надо!»
«Комарик», «на комарика» — это вот что такое: раздевали человека донага и привязывали в лесу к дереву, и через час плоть человеческая белая серой становилась — сплошь облепляли её комары-кровососы, и от казни той, самой страшной соловецкой, иные погибали, а иные с ума сходили. Сейчас, в нашу бытность, начальство ту казнь забыло, да и белые комары серых сменили…
Вот и провели они девицу в лес. Три подлеца переглядываются, ухмыляются, представляется им, как они разденут её, вдоволь красы сокровенной насмотрятся, а когда девица разум потеряет, телом насладятся. Ей-то самой комроты, обманув, сказал, что ведут её в штрафной изолятор, а вместо изолятора свели с большой дороги на тропочку, завели в лес на полянку. «Стой! — командует комроты. — За отказ от работы приговариваешься ты, гражданка заключённая, к наказанию комариком. Исполняйте!» Блатняжки на девицу бросились, обвили её верёвками, подтащили к сосне, привязали и жадными руками собрались одежды срывать. Только слышат строгий голос: «А ну брось!»…
(Продолжает рассказчик…)
Хорошо, писатель, верно ведёшь! Дай встряну…
«А ну брось!» — Иван-почтарь сказал, и так сказал, что блатняги отступились. Подошёл Иван к девице и рыбацким ножом её верёвки перерезал. Взял девицу за руку и повёл с поляны… Чайки ему про беду своим криком передали и к лесу полетели, что вовсе странно, а в лесу сороки застрекотали. Так по птичьим голосам и поспел он вовремя. Добро всегда добром окупится. Всем добро надо делать, и ничтожным тварям земным, и не стыдиться, и не скупиться, как Иван-почтарь жил.
И так растерялись три подлеца, что замерли на месте как чурбаны, не сразу опомнились. Комроты кричит на придурков: «Почему не хватали?» — «Да он так посмотрел, чисто околдовал!» — «Задержать!» — науськивает. Те кинулись. «Стой!» — кричат. Иван да Марья идут, на них внимания не обращают, как на собак брехливых. Начальник следом бежит, в воздух стреляет, орёт: «Побег! Побег!» Чем бы дело кончилась — плохо бы кончилось, да подоспели тут почтари со своим артельным дядей Филатом. «Нехорошо, начальник, — дядя Филат головой качает. — Пошто девку опаскудить хотели?» Ротный сробел, прыщавое лицо красными пятнами пошло: почтари — люди вольные, молчать не станут, всем расскажут, а за утечку соловецкой тайны награда известная. «Они ввели меня в заблуждение, — на придурков показывает, — за что пойдут на Секирку, а вам предлагаю доставить заключённую в женбарак и ничего не разглашать в её же интересах». Ушли почтари с девицей…
(Продолжает писатель…)
«Ну, сволочи, — ротный к блатнягам обращается. — Что наделали?» — «Да кто знал, что мужики придут?» — те оправдываются. «Вот за это понюхаете теперь Секирку!» — «Э-э, начальничек, — сипатит Толик-сифилитик, — одни мы не согласные, давай и ты с нами за компанию». — «А ну марш вперёд!» — ротный командует. «Шиша, — скалится Толик, — чтоб ты в спину стрелял, как при попытке к бегству!» И началась у них смертельная карусель: бегает вокруг блатняг ротный с наганом, норовит в спину им уделить — только со спины может он застрелить их, чтоб свалить на попытку к бегству, а те вертятся как волчки и орут благим матом, вернее, неблагим матом. Да не выдержали блатняги — как зайцы в разные стороны по кустам сиганули. Начальник прицелился — бах! бах! — подскочил и свалился Толик, как заяц на скаку. Он за Серёгой — бах! бах! — мимо, упал Серёга со страху, начальник подбегает, нажимает курок — нет выстрела, пуст барабан. Ткнул его ногой. «Вставай, падло! Твоё счастье, что патроны кончились. Всё будешь делать, что я велю». Серёга плачет, сапоги начальничьи целует. «Ей-хрест, ей-хрест!» — скулит…
(Продолжает рассказчик…)
Довели почтари девицу до узилища. Поклонилась она им, и почтари поклонились ей низко. Вернулись они в свою почтовую избёнку невесёлые. «Что ж это делается? — старшой их, дядя Филат, размышляет. — Сколь лет я монастырским почтарём служил и всякой раз, как на остров ступишь, душа скачет от радости, что заешка. А ноне прибудешь и всякой раз беды ждёшь, каждой раз зло и убийство… Эх…» — «Бросим у них служить, а, дядя Филат, — говорит самый младший. — Мы, чай, люди вольные, поморы, на Мурман отойдём». — «Бросить-то просто, — раздумывает дядя Филат, — а кто заместо нас страдальцам весточку доставит?» — «Эх, дела…» — вздохнули поморы. Тут Иванушка встал, Всемилостивому Спасу поклонился, а затем дяде Филату в пояс: «Помоги, дядя Филат, как отца родного прошу». Дядя Филат, мужик большого ума, призадумался…
Ну, писатель, помогай…
(Продолжает писатель…)
В те годы вот как было. Строгости хоть и были большие, а всё ж полегче, чем в наши времена. Не все ещё озверели. Иные чекисты сами через царские тюрьмы прошли, помнили, каково человеку в арестантской шкуре. Карали они строго и за всякий пустяк, но уж коли засадили человека, полагали, что издеваться над ним не должно. Были такие, что людей в нас видели, а не быдло. При тогдашнем начлаге Эйхмансе и театр был, и журнал — наш рассказчик про него упоминал, и газета даже. Потом, понятно, шлёпнули того латыша, не подошёл новым временам… А тогда иное было, убеждали заключённых: мы в лагерях людей не унижаем, а перевоспитываем, старайтесь работать лучше, получите свободу. А чтоб надежду в измученных людях поддерживать, каждый год приезжала на Соловки разгрузочная комиссия во главе с товарищем Глебом Боким. Хоть и освободят они несколько человек, а надежду возбудят в тысячах, те и вкалывают из последних сил…
Рассказчик: Понятно, как людьми повелевать: кнутом да пряником!
Писатель: Вот и прибывает на Соловки большой чекист Глеб Бокий на пароходе «Глеб Бокий»…
(Продолжает рассказчик…)
…а прежде назывался «Преподобный Савватий». Вишь они какие, нынешние, ничего своего не сделали, чужое хапанули да поименовали своими именами пароходы, заводы, а то и города. Хоть часок хотят поторжествовать, да недолга прижизненная слава. Как того Глеба Бокого побоку, так и имя на боку закрасили, а потом и сам пароход куда-то делся… А замечаете, ребята, что всех, кто тайну соловецкую знал, всех в расход вывели и своих не пожалели, один Френкель поганый сумел извернуться…