ЖАНРЫ

Советская литература: Побежденные победители
Шрифт:

Но вначале — не о Солженицыне.

Стремление передать «правду жизни» — именно это вело, скажем, Федора Александровича Абрамова (1920–1983), создателя хроники Пряслины (Братья и сестры — 1958, Две зимы и три лета — 1968, Пути-перепутья — 1973, Дом — 1978). Прозы поистине реалистической — при всей условности понятия «реализм», размываемого попытками объединить необъединимое, включая гоголевский Нос или сатиры Салтыкова-Щедрина, — ибо здесь речь может идти как об отражении «первой реальности», так и об ответственности писателя перед нею. Не случайно совестливый Абрамов, ужасаясь тому, что свершилось с его родной северной деревней Веркола, напрямую и жестко взывал к землякам, к их притомившейся совести. Получая ответно грубую отповедь, спровоцированную, конечно, властями.

Что же до «отражения», то это слово уместно тем более, что Абрамов как непримиримый социальный критик начинал с документалистики, с резко критического очерка Вокруг да около (1963). Да и далее — даже то, что кажется трагифарсом, сатирическим заострением, — например, диалог в романе Пути-перепутья, когда предколхоза Лукашин спрашивает секретаря райкома Подрезова, какие выводы, дескать, должны колхозники сделать из трудов товарища Сталина о языке, и получает гениально лаконичный ответ: «Вкалывать», — даже это вполне в пределах сущей, невыдуманной реальности. Являясь такой же частью ее, как описание крестьянской трапезы (вторая часть тетралогии): «Ужин был не лучше, не хуже, чем всегда: капуста соленая из листа-опадыша (Анисья уже по снегу собирала его на колхозном капустнике), штук пять-шесть нечищенных картошин. Хлеба не было вовсе — редко кто в Пекашине ужинал с хлебом». А просьба опасно больного сына: «Молочка бы немножко..» вызывает взрыв родительского негодования: «— А ты заробил на молочко-то? Заробил? — Да ведь он болен, тятя… — А отца с матерью объедать не болен? Не вороти, не вороти рыло!».

И лучшая вещь постоянного автора Нового мира, сибиряка Сергея Павловича Залыгина (1913–2000), повесть о коллективизации На Иртыше (1964), и растоптанный критикой, снова, на горе автору, с привлечением «народного мнения» его земляков, очерк Александра Яшина Вологодская свадьба (1962), отважно опубликованный тем же Твардовским, — все это было попыткой максимально приблизиться к правде. В советских условиях это значило для добросовестного художника: к правде неизменно горькой, бесстрашной, скрываемой властью, но уже существующей, лишь ожидающей, чтобы ее постигли и обнародовали.

Критерий, что говорить, наидостойнейший, позволивший появиться на свет ряду превосходных произведений, но, заметим, еще далеко не гарантирующий не только художественного успеха, а, больше того, соответствия тому понятию «правды», что способно пережить злобу дня. Утвердиться во времени, все расставляющем на свои места. Так — даже когда говорим о художнике безупречно честном, как, например, Владимир Тендряков.

Честность, и именно безупречная, не помешала этому плодовитому автору (например, сильных повестей Тройка, семерка, туз — 1961, Поденка — век короткий — 1965, Три мешка сорной пшеницы — 1973) обличить с искренней страстью «опиум для народа» в повести 1958-го Чудотворная или, четырьмя годами раньше, тягу крестьянина к частной жизни (Не ко двору). Чего уж никак не встретишь у тех прозаиков, что получили — не слишком удачно, но прочно — прозвание «деревенщики». Каковое, по словам Солженицына, он бы предпочел заменить на «нравственники».

«На рубеже 70-х и в 70-е годы, — говорил Солженицын, вручая премию своего имени Валентину Распутину, — в советской литературе произошел не сразу замеченный беззвучный переворот, без мятежа, без тени диссидентского вызова. Ничего не свергая и не взрывая декларативно, большая группа писателей стала писать так, как если б никакого „соцреализма“ не было объявлено и диктовано, — нейтрализуя его немо… без какого-либо угождения, кадения советскому режиму, как бы позабыв о нем. …Суть их литературного переворота была возрождение традиционной нравственности, а сокрушенная вымирающая деревня была лишь естественной наглядной предметностью…».

Что до последнего утверждения — полно, так ли?

Но сперва — о тех, кого безоговорочно относили к этой «большой группе».

Конечно, Бориса Андреевича Можаева (1932–1996), чья повесть Живой, напечатанная в 1966 году все тем же Твардовским под названием Из жизни Федора Кузькина (Живой — это, видимо, показалось чересчур вызывающим по отношению к окружающей Кузькина колхозно-бюрократической мертвечине), в самом деле бросила вызов словесности соцреализма самим по себе выбором героя. Непримиримого единоличника, ухитряющегося не только выжить, но отстоять собственное — единоличное — достоинство вопреки системе, в совершенстве освоившей все способы его подавления.

Конечно, и Виктора Петровича Астафьева (1924–2001)? Но тут — именно что вопрос.

Уроженец сибирской деревни Овсянка, там же, переменив много мест, и кончивший свои дни, Астафьев — прежде всего как автор книги рассказов Последний поклон (1971) — оказался законно приписан к «деревенской прозе». Однако, не говоря уж о том, что впоследствии он идейно и политически разошелся с теми, чьи имена неотделимы от понятия «деревенщики» (о них — чуть позже), даже не имея в виду того, что с годами тематика астафьевских произведений разнообразилась и в конце концов он даже мог бы попасть в разряд «военных писателей», — не говоря обо всем об этом, он вообще заслужил право числиться вне каких бы то ни было групп. Став писателем не просто резко выраженной индивидуальности, но резко подчеркнутой обособленности. Вызова, бросаемого многим и многим.

Иной раз — едва ли не без разбору. Но пусть не покажется только забавным, что Астафьев, автор полудокументальной прозы, в которой недвусмысленно проступают его собственные черты, может мстительно помнить, как когда-то ему, молодому, безвестному, в прибалтийском доме творчества дали комнату возле уборной. Как не позвали на общую встречу Нового года. Это, пожалуй, действительно было бы всего лишь забавно, если б не выражало очень серьезное свойство его художнической памяти.

Вот в Последнем поклоне учительница, третировавшая маленького героя, то есть — будущего автора книги, в частности, за кишевшие в его голове вши, получает свое с лихвой. Юный мститель берет березовый веник-голик: «Тяжелое, злобное торжество над всей этой трусливо умолкшей мелкотой охватило меня… Я хлестнул голиком по ракушечьи узкому рту, до того вдруг широко распахнувшемуся, что в нем видна сделалась склизкая мягкость обеззвучившегося языка, после хлестал уже не ведая куда».

И главное — как осознаёт это возмездие повзрослевший автор, как явственно в нем соучаствует — и в каких масштабах! «Ничего в жизни даром не дается и не проходит. Ронжа (учительница. — Ст. Р.) не видела, как заживо палят крыс, как топчут на базаре карманников сапогами, как в бараках… пинают в живот беременных жен мужья, как протыкают брюхо ножом друг другу картежники… Узнай, стерва! Проникнись! Тогда иди учить! Тогда срами, если сможешь! За голод, за одиночество, за страх… — за все, за все полосовал я не Ронжу, нет, а всех бездушных, несправедливых людей на свете».

Задумаешься: точно ли ребенок мог так полосовать взрослую женщину, много сильнее его? Не мстительное ли это видение взрослого человека, охваченного при воспоминании жаждой мщения? Что похоже на ветхозаветное «око за око» у Фридриха Горенштейна и тем более на цитированные строки из поэмы Багрицкого Февраль, где герой, наделенный авторским «я», дабы изжить «комплексы», также, без сомнения, авторские, насилует женщину, прежде недоступную социально: «Я беру тебя, как мщенье миру, / Из которого не мог я выйти!». Наверняка — не реальное насилие, а материализованная галлюцинация (как и у Астафьева?). А двигатель, то есть мщение, — в точности тот же.

«Криком изболевшейся души» назвал Василь Быков астафьевскую повесть Печальный детектив (1985), что можно воспринять конкретно до степени узости: дескать, с ненавистью изображенная халда-редакторша Сыроквасова — одна из тех, кто марьяжил писателя Астафьева, еще не вошедшего в славу. Можно воспринять широко: душа изболелась от того, что видит Леонид Сошнин, оперуполномоченный и начинающий литератор. Четверо парней насилуют старуху. Пэтэушник «долго, упорно» разбивает камнем голову беременной женщине. Парень-модник «заколол мимоходом трех человек». «— За что ты убил людей, змееныш? — А хари мне не понравились…». Мир рушится — остается только кричать.

Поделиться с друзьями: