Современная иранская новелла. 60—70 годы
Шрифт:
Дело в том, что несколько дней назад я видела в витрине красивую блузку, она мне очень понравилась, захотелось ее купить. Поэтому-то и согласилась. Думала, «мамаша» обрадуется, а она как завопит:
— Откуда я тебе возьму пятьдесят туманов! Предлагаю, как другим, пятнадцать!
Я обозлилась:
— Нищая я, что ли? Разок с мужиком пересплю, и то больше заработаю!
— Ты мне еще сто туманов должна! — заявляет вдруг она.
У меня глаза на лоб полезли.
— Еще чего? Откуда? Когда, интересно, я их у тебя занимала?
— Занимать не занимала, но понемножку недодавала. Да еще двадцать туманов — за те стаканы и блюдца, что ты возле бассейна разбила.
Я рассвирепела:
— Держи карман шире! Ни шиша не получишь!
Она в ответ вопит:
— Заставлю выплатить все до последнего гроша!
— Попробуй!
Я выскочила из дому — и прямиком к Батуль. Все ей рассказала, она говорит: оставайся у меня. Будешь сама себе хозяйкой, не придется за гроши отдаваться грязным мясникам и всяким подонкам! «Дочкой!» Еще чего! Лучше уж на улице промышлять!
Я повеселела, расцеловала ее. Раньше я не решалась одна выйти на панель, хоть мне и казалось, что это намного легче и спокойнее, чем работа в «крепости»[13]. О том не подумала, что везде волнений и страха хватает. От полицейского ускользнешь, так в лапы таксисту угодишь. Завезет тебя подальше, вместо со своими дружками над тобой поиздевается, а потом бросит где-нибудь на пустыре. Сколько ни плачь, ни умоляй — бесполезно! Поизмываются над тобой и удерут. И не потому, что денег нет или пожалели каких-нибудь там десять-двадцать туманов! Просто так, помучить кого-нибудь хочется, желчь свою излить, злобу сорвать. Хорошо еще, если деньги не отнимут да догола не разденут! Не все же такие благородные, как этот сегодняшний. Вообще поди разбери, чего ему от меня понадобилось? Может, он с жиру бесится и ему вдруг захотелось напозволять себе, чего раньше не позволял? Благородная еда, видать, надоела — потянуло отведать похлебки из глиняного горшка… а может, молодость вспомнил — то золотое времечко, когда он только-только проложил себе дорогу в «крепость», ходил туда со страхом и дрожью в коленках?.. А может, просто поссорился с невестой, с женой или там с приятельницей, решил ей таким манером отомстить, а теперь, поняв, какая она хорошая — не то, что я, деревенщина, — возвращается назад, чтобы с нею помириться? А может, у него вообще никого близких нет и он не знает, куда деньги девать.
Машина тем временем свернула на Ванакское[14] шоссе и влилась в общий поток автомобилей…
На обратном пути он снова молчал, и тут я хорошенько его разглядела. Лицо не полное, но крупное. Из-под густых черных бровей блестят большие карие глаза. Рот плотно закрыт, зубы сжаты. Из ушей волосики торчат. Мне захотелось выщипать их по одному, пощекотать его, расшевелить. Возраст? Думаю, тридцать — тридцать пять, а может, и все сорок. Порой казалось, что ему нет и тридцати, а потом вдруг он выглядел сорокалетним. Я призналась себе, что он очень мне нравится; даже захотелось всегда быть рядом с ним.
Когда мы въехали в город, он спросил:
— Куда теперь собираешься?
— Домой! — ответила я.
— А где он, твой дом?
Я сказала ему адрес Батуль, там он меня и высадил. Расставаясь, вложил мне в руку несколько двадцатитумановых бумажек.
— Давай закурим! — не выдержала я.
Он полез в ящичек, вынул нераспечатанную пачку, протянул мне.
— Не надо, мне только одну! — сказала я.
— Бери, бери, у меня еще есть!
Когда машина отъехала, я пересчитала деньги. Сто туманов. Я обрадовалась. А сигареты бросила в канаву, всю пачку. Со злости.
В ту же ночь увидела во сне, будто мы с ним стоим во дворе у бассейна. Бассейн забит тиной, и от нее несет вонью. Стояли мы, он по одну сторону, я — по другую. Он мне улыбался, но, когда я хотела подойти к нему, ни с того ни с сего ударил меня ногой и толкнул в тину. Тут я проснулась и заплакала. Очень было обидно: вместе пили, курили, беседовали, а вот захотела я приблизиться к нему, так он меня ударил, оттолкнул. И хотя это во сне было, хорошенько поразмыслив, я поняла: я и наяву не смогу этого простить!
Перевод Дж. Дорри.
КЛЕЩ
Отец был плохо образован и грамматику знал слабовато, но отлично владел запретительно-отрицательным императивом. «Не делай!», «Не ходи!», «Не говори»!, «Не слушай», «Не шевелись!» — а будь его воля, то и «Не дыши!» — раздавалось в нашем доме ежеминутно. В раннем детстве я воспринимал эти бесконечные запреты как должное, как естественное выражение отцовских чувств и даже, можно сказать, любил отца. Но когда, повзрослев, я захотел поступать по собственному разумению, жизнь моя превратилась в ад.
При малейшем проявлении самостоятельности отец вырастал предо мной как из-под земли, глаза его наливались кровью, он угрожающе поднимал руку и категорически заявлял: «Не позволю!»
Никогда не забуду, как однажды мы с мальчишками увлеченно и шумно играли на улице и вдруг появился отец. Окаменев от страха, я не мог сдвинуться с места. Отец схватил меня за уши, приподнял над землей и, протащив так через весь двор, швырнул в комнате на пол. Мне казалось, что через уши в тело вонзили два длинных раскаленных прута, которые не дают мне согнуться. Это была ужасная пытка, но страшнее было мучительное чувство унижения. Перед глазами стояли лица ребят: когда я повис в воздухе, улыбки слетели с губ и в глазах застыла жалость.
С того дня я познал боль одиночества. Из-за стены, окружавшей наш дом, доносился шум возни, возбужденные голоса мальчишек то приближались, то удалялись. Нас разделял всего лишь шаг, но на пути стояла стена, которую я не пытался преодолеть. И не от страха перед отцом, а от стыда перед ребятами. Теперь мне не было с ними легко и просто. Отец лишил меня права чувствовать себя среди них равным. Я знал, что отныне ребята будут дразнить меня, и не без основания.
Дома отец любил разглагольствовать о правде и справедливости, наставлять на путь истинный и давать благие советы. Обычно свои длинные, высокопарные и витиеватые речи он произносил во время еды, с полным ртом, и успевал при этом проглатывать куски в короткие паузы между фразами. Мы же, знавшие наперед отца все, что он скажет, томились, ожидая, когда иссякнет его красноречие.
Зарплату отец делил пополам. Одну половину оставлял себе, а другую отдавал матери на хозяйство. Он никогда не называл точной суммы своего заработка, и я думаю, что еще до дележа припрятывал какую-то часть денег, так сказать, сам у себя заначивал. Смешно, не правда ли? Помимо зарплаты, у отца были и другие доходы, о которых мы не подозревали. Эти деньги он тратил только на себя. Он был заядлым картежником. Когда он приходил домой, так сказать, в приподнятом настроении, мы догадывались, что он выиграл. В этих случаях его разглагольствования становились еще более высокопарными, витиеватыми и пространными и изобиловали сентенциями типа: «Право принадлежит правому!», «Без труда богатства не наживешь!», «Счастье в правде!» Зато, проиграв, он являлся домой, по словам матери, «злой, как бешеная собака». И тогда, преисполнившись благочестия и фарисейства, сетовал на человеческую подлость и лицемерие: «Миром владеют обман и коварство!», «В людях нет ни капли порядочности, они насквозь лживы!»
Однажды он вернулся домой поздно ночью, окровавленный, в разорванной одежде. «Когда я выходил, автобус тронулся, и я упал», — объяснил он. Позже я узнал, что в тот вечер друзья-картежники поймали его на мошенничестве и как следует вздули.
Если отцу не хватало денег, он воровал их у матери. И хуже всего было то, что при этом обвинял в краже нас и, следуя отцовскому долгу, сам же нас наказывал. Я и не подозревал о горькой истине, пока однажды не стал свидетелем его воровства. В тот день, кроме меня, матери и отца, дома никого не было. Отец все никак не уходил, словно чего-то выжидал. Наконец, видно, улучил момент и сделал то, что хотел. Я, правда, не понял, что именно, но во всяком случае, после этого его уже ничто не удерживало дома. Он быстро оделся и ушел. Через некоторое время мать спросила меня: