Современный зарубежный детектив-13. Компиляция
Шрифт:
Майер выхватил из кобуры пистолет. Все направили на мальчика фонарики и смотрели, как он борется, на его извивающийся торс, покрытый потом, на струйку крови, стекающую по руке на плечо.
– Все равно не вылезет, – сказал кто-то из них.
Мальчик дергался и дрыгал ногами, тянул, пыхтел и медленно подтягивался все выше. И вылез. Он карабкался, пока рука не оказалась над краем, ухватился за большой камень, закинул наверх ноги, а потом вылез из провала и упал навзничь. Обессиленный, задыхающийся, но живой.
– Давай сюда, засранец, – сказал один из них.
– Не ходи дальше, – сказал Майер.
Мальчик встал. Пока он карабкался, штанины комбинезона раскатались и закрыли его ноги до пят, и мальчик снова закатал их и взглянул на окровавленные ладони. Все три луча светили ему в лицо, и через провал летели суровые предупреждения, отдаваясь эхом и исчезая в бездне.
– Стреляй в него, – сказал один из них.
– За что? – спросил Майер.
– Он убегает.
– Не двигаться, – сказал Майер.
– Что ты скажешь всем этим людям, если он сбежит?
Мальчик отряхнулся, потом развернулся и двинулся вглубь тоннеля. Лучи фонариков заметались в смятении, мужчины кричали и спорили. Стреляй. Не буду я в него стрелять. Стреляй, хуже будет. Я сказал – нет. Мальчик шел все глубже и глубже, и его силуэт становился все бледнее. Видение подземного мира ускользало, и когда он уже растворился во мраке, раздался выстрел. А потом еще два.
К пещере с туннелем прорубили и расчистили дорогу, при помощи канатов и блоков опустили в провал людей, которые подняли тела мужчины и женщины, близнецов и Селии. Диксон работал на площадке, когда тянули дорогу и раскапывали тоннель, контролируя оборудование. Он был там, когда Селию подняли из провала, и, когда ее тело положили на землю, отвернулся и пошел прочь из долины. Поехал в свою контору, отдал секретарше ключи, потом отправился домой и отдал Сэди ключ от дома. После того как мертвые тела подняли, бульдозеры и экскаваторы оставили на месте в ожидании.
Всю осень Майер прокручивал в голове все свои шаги с того момента, как увидел мужчину, женщину и мальчика в разбитом кадиллаке на парковке у почты. Иногда он проклинал себя за то, что не эвакуировал машину в мастерскую и не заплатил за ремонт, не велел мужчине сесть за руль и ехать за ним. Не проводил до границы округа, следя в зеркало заднего вида, чтобы они не свернули куда-нибудь в сторону, а потом не остановился на границе, не дал им пятьдесят долларов и пакет бутербродов и не сказал, чтобы ехали дальше и не возвращались. Иногда он проклинал себя за то, что игнорировал их. Ты видел мальчика и женщину, когда они ходили по дороге в город и обратно. Видел, чем они занимались. Рылись в мусоре. Болтались в переулке на задах кафе в ожидании объедков. Ты знал, что мужчина говнюк, но ты мог найти какую-то работу мальчику, найти работу той женщине, ведь она говорила, что ищет. Ты видел их и оставил в покое, зная, что-то не так. Но ты ничего не делал, просто смотрел. Он проклинал себя за то, что не выкинул их из города, и за то, что не протянул руку помощи, и то и другое вызывало у него одинаковые приступы сожаления, заставляя его бродить вокруг пруда по ночам, когда луна отражалась в тихой воде бледным всевидящим оком.
Пришла зима. Листья кудзу съежились от холода, осталась лишь свалявшаяся сеть коричнево-серых лиан, опутывающая долину. Из-под лишенной листьев паутины показались задушенные деревья и кусты, и на открывшуюся землю упали лучи декабрьского солнца. Началась работа, которая продолжалась не один месяц. Лианы и кусты выкорчевали, заброшенный дом снесли, деревья спилили, а пни опутали цепями и вырвали из земли, и теперь в долине остались только огромные кучи стволов, веток и спутанных лиан. Кучи подожгли, и облака дыма повисли над долиной, повисли над городом как задумчивые духи-великаны, а ночами к небу вздымалось красно-золотое пламя костров. Выжившие корни кудзу спрятались глубоко под землей, где люди не найдут их, и когда-нибудь непременно вернутся. Медленно, мало-помалу. Время не помеха. Они терпеливо ждут, когда их грехи будут забыты.
Мальчика так и не нашли.
Колберн слышал разговоры о нем в городе. Мальчика называли убийцей. Дьяволопоклонником. Душегубом. Мясником. Говорили в строительном магазине, говорили, сбившись в кучку на тротуаре. Колберн ходил по улицам, редко с кем заговаривая и избегая встречаться с прохожими взглядом, и мальчик стал чудиться ему на улицах. Вот он толкает магазинную тележку. Заглядывает в мусорные баки. Пятится, когда гонят. Ходит кругами вокруг бара в надежде немного передохнуть. В надежде поесть. И чем дальше, тем чаще он видел мальчика, и все яснее и яснее. Склоненная голова, обветренное лицо, прячущиеся где-то глубоко глаза. Он видел мальчика днем, видел его в сумерках, глядя на истерзанную долину, и скоро понял всю тяжесть своих обвинений.
Ему хотелось сказать мальчику: я знаю, это не ты. Не знаю, что это было, но знаю, что ты ни в чем не виноват. Колберн говорил это ветру, когда ехал в грузовике. Говорил, сидя под звездным ночным небом в побитом алюминиевом кресле во дворе у Селии, надеясь, что ему явится ее призрак. Он говорил это мальчику, а потом сказал это себе. Ты не виноват. Он вспомнил себя таким же. Что, если бы кто-то сказал эти слова мне. Ты не виноват. Колберн думал о мальчике и той жизни, которая ему выпала, как он выглядел, как не мог вписаться, обо всем том, чего тот не получил и не получит никогда. Ты не виноват, а я смотрел на тебя как все, хотя должен был понять. Но теперь было уже поздно, и в один одинокий вечер, когда он стоял, наблюдая, как последний свет меркнет за обнаженными холмами, он сказал мальчику: ты мой брат в этом мире. Жаль, что я этого не понял.
Последние дни в Ред-Блаффе он провел, сидя на террасе у Селии. Иногда все еще надеясь увидеть ее, представляя, как она сидит рядом и пьет из бутылки. Следы лака на ногтях. Аура покоя и заботы. Уйди, сказал он ей, стоя с разбитыми и распухшими после буйства руками. Она пришла к тебе, а ты прогнал ее, и она ушла. Единственное за всю жизнь исполнившееся желание, черт возьми. Колберн вытащил из стоявшей на пачке журналов пепельницы окурок с розовыми следами ее помады, сунул его в карман, в последний раз взглянул на большую электрическую руку в окне и, пройдя между пеканами, сел в грузовик и уехал, бросив весь свой инструмент и лом в городе.
Он нашел работу на пароходах, ходивших по Миссисипи, и проводил в рейсе по несколько недель, а в промежутках вел одинокое существование в мотелях речных портов. Прошли десятилетия. Поняв, что болен, он не стал обращаться к врачам и не пытался лечиться сам. Он не сопротивлялся. Ломота в костях, нарастающая слабость, одышка, трясущиеся руки. Он лежал, поднимаясь, только чтобы справить нужду или попытаться что-нибудь съесть, и в последние недели жизни голоса из долины нашли его, и из одинокого номера мотеля он перенесся в дом, где резвились дети.
Когда боль становилась невыносимой, он проклинал мир, который, как ему казалось, так скверно обошелся с ним, и тогда в доме появлялась старуха с редкими волосами и запекшейся под носом кровью, не то хихикая, не то всхлипывая. Дети исчезали, будто испугавшись выжившей из ума старухи, явившейся навестить больного, но один из детей возвращался в моменты изнеможения и умиротворения, когда та оставляла его в покое. Ребенок присаживался на краешек кровати и говорил с Колберном безмятежно, как брат, которого у того никогда не было. И обещал. Обещал, что они воссоединятся в бесконечном будущем. Колберн читал неизмятые Библии в мотелях, порой находя утешение в стихах, порой сознавая свою ущербность и чувствуя, что отец и мать обрекли его на адский огонь с самого момента зачатия. Проклятое дитя, рожденное в проклятом мире, где не оставалось ничего, кроме как принять уготованную ему участь отверженного. В эти последние дни его страшила неопределенность впереди, хотя он не сомневался, что его ждет боль, потому что отвергал дарованную ему жизнь и никогда не пытался ничего изменить. Он проклинал своих родителей. Проклинал силу, которая отобрала у него Селию. Проклинал голодную ненасытную долину. Свою вину за вспышку гнева, которая толкнула ее туда. Горечь разрасталась внутри, заполняя тело и согревая кровь, смешиваясь с засевшей в нем болезнью.
В последние дни, лежа в бреду, он закричал, чтобы ребенок вернулся и побыл с ним, и тот пришел и умолял его произнести слова вслух. Просто скажи это вслух. Но Колберн молчал. Он хотел, чтобы мир молил его о прощении, а не наоборот. Скажи же, говорил ребенок. Скажи, и мы уйдем вместе. Ты станешь мне братом.
Нет.
В последние часы его жизни они продолжали спорить, и тут Колберн почувствовал, что уступил. И сразу сделался легче. Словно множество ласковых рук коснулись его и подняли. Он почувствовал, что парит над мотелем, над рекой, над заросшей кудзу долиной, глядя сверху вниз на стихию. Скажи, прошептал ребенок. Ты не виноват. Руки держали его и несли в пространство между светом и тьмой, и тогда он сказал. Прости. Чувствуя, как его дух поднимается, как груз болезни и одиночества исчезает, и повторял снова и снова. Прости. И руки, державшие его между светом и тьмой, отпустили его, чтобы посмотреть, воспарит ли его дух. Или упадет.