ЖАНРЫ

Сожители. Опыт кокетливого детектива

Кропоткин Константин

Шрифт:

Я был в растеряннности.

– А где ж Вера Петровна? – с издевкой произнес он.

– А что ж ты сам не поинтересовался? – ответил издевкой и я, – Спросил бы, куда он жену дел. Не вышивает ли брошенка крестиком в своей монастырской келейке?

Я не помнил, когда успел позвать на выставку бывшего мужа бывшей начальницы Кирилла; того самого Федота, который давным-давно трепал меня по плечику в бывшей оранжерее своего бывшего дома. Для некоторых прошлого точно не существует, оно – как карусель – вечное настоящее, и всплывают старые обиды, и вспучиваются они дурным сном.

– Слушай, почему ты мне не доверяешь? Ты же знаешь меня тысячу лет.

– Вот именно, что знаю.

– Я тебе давал хоть повод….

– Тебе напомнить?

– Это давно было. Понимаешь? Давно!

– Давай дома поговорим.

– Нет, мы поговорим сейчас. Хватит. Надоело мне оправдываться. Я ничего не совершал.

– Ты думаешь, я не вижу?

– Что ты видишь?

– Тебе вечно чего-то не хватает.

– Зато ты, как я посмотрю, всегда всем доволен.

– Ты думаешь, я не знаю, чего ты в туалете часами сидишь, да? Ты воешь там, сукин ты сын. Дом есть, работа есть. Что тебе надо еще?

– Работы, как раз, уже нет.

– Так найди другую! Что, в Москве работы нет?

– И что мне прикажешь делать?

– Что хочешь.

– А я не знаю, чего хочу. Я, может, хочу взять автомат и расстрелять всех этих врунов, ловкачей, аферистов, маньяков на доверии, весь этот подлый, пошлый мир.

– Принимай, какой уж есть. Рая на земле не бывает.

– Зато знаешь, какой бывает ад!

– Займись, в конце-концов, делом, и перестань трепать нервы себе и мне, – рявкнул Кирыч.

Я хотел сказать, что неизвестно еще, кто кому треплет, я хотел сказать, что он первый начал, я хотел сказать, что не знаю, не имею ни малейшего понятия, почему не чувствую себя счастливым – но мне опять пришлось смотреть ему в спину. Кирыч пошел к столу, за едой, за питьем – за обычным житьем. Если вечеринка – он веселится, если кухня – он готовит, если офис – он работает. Он всегда живет по правилам.

Меня же вечно что-то беспокоит.

Меня вечно кто-то беспокоит.

На меня навалилась Лиза.

– Если ты меня убьешь, тебя посадят, – пискнул я, увидев каменное лицо бывшей десантницы.

Каменным пестрым идолом смотрела на меня Лизавета.

– Жизнь, – сказала она, нависнув надо мной, – это подарок природы.

Возникнув мощно и грозно, убивать меня она все же не собиралась.

– А любовь – это подарок жизни, – продолжила она, каменная леди в красном, впившись красными ногтями в кожу своих же, розовеющих от пытки ладоней, – И негоже разбазаривать дары ее.

– Что-то случилось? – спросил я.

– Как он смеет? Как вы смеете? Разрушать единство авторского замысла – преступление.

– Кто разрушает? – я постарался говорить посуше, поделовитей. Ярость, заточенную в разукрашенный камень Лизиной оболочки, следовало как-то охладить.

Вместо ответа она выбросила руку в сторону, чуть не со свистом прорезав пространство своим длинным ярким ногтем. Там прыгал светлый марусин хохолок, и неясным образом понял я, что он-то и вызвал негодование могучей библиотекарши.

Марк показывал Федоту «инвестиционный объект».

– И что с ним не так? – изобразил я непонимание.

– Караваджо! – заклекотала Лиза хищной птицей, – Где он? Он весь распотрошен! Вермеер! Что от него осталось? Всего три десятка работ! А сколько других шедевров, рассыпанных в пыли, утраченных для нас навсегда…?

С таким темпераментом ей не в библиотекарши, а в музейные охранницы надо идти, подумал я, по понятным причинам, не собираясь свою мысль высказывать.

– А он! – и снова этот яростный жест в сторону Марка, – Говорит о продаже по частям! В частную коллекцию! Это же вечная могила для художника! Мавзолей! Уйдет, исчезнет – и все. Все! Нам выпала редчайшая возможность! В наши руки, – она выставила ладони, словно желая подхватить что-то падающее с неба, – попало уникальное собрание. Мы обязаны сохранить его таким, каким оно пришло в этот мир, – соединенными, руки бывшего мужчины еще больше напоминали лопаты, – Таков наш долг!

– То есть Андрюшка – наш новый Вермеер? – неуверенно сцепил я одну мысль с другой.

– Надо быть слепцом, чтобы не видеть! – громыхнула Лиза уже всерьез и подняла руки к потолку, а точнее, к грустным куклам, которые, подвешенные на невидимых лесочках, все смотрели на нас сверху, – Это же многофигурная композиция! Пластика! Грехи человечьи, воочию, во плоти. Это же новый Босх, не меньше. Нужно же понимать….

– То есть ты предлагаешь устроить музей имени Андрюши?

– Ценить надо. Любить надо. Любовь – это подарок жизни!

– А поцелуй – подарок любви, – сказал я, не думая, впрочем, лобзаться с трансвеститкой, которая, выговорившись, умолкла, закаменела снова, словно кончился у страшной куклы завод.

Я понял. Ей казалось, что весь мир только и знает, что интересуется творениями покойного портняжки. Ей казалось, что мир обязан думать о покойнике, останки которого гниют сейчас на кладбище. Мир не имеет права забыть его, нелепого гения, мир и не забудет, потому что такова ее – Лизаветы Бедной – убежденность.

Она удивительно наивна, эта Лиза. Я чуть не взвыл от зависти.

Я б и взвыл, но явился тот.

Тот, который….

Тот, который…

Нет, порядок другой был.

Сначала встряла Даримка-тыковка.

Она подобралась к нам как-то особенно кособоко, отчего беременный ее живот казался еще больше – необычайно большим, для такого маленького тела, для таких – кривоватых – ножек и прутиков-ручек. Живот беременной бурятки казался рифмой к луноподобному, азиатскому лицу с арбузными семечками глаз.

Даримка была напугана – от природы желтоватое, лицо ее будто посыпали пеплом.

– Что такое? – Лиза разом позабыла речь свою о ценностях искусств; у нее военный опыт и она знает, конечно, как вести себя в экстремальной ситуации.

– Врача? Рожаешь? – выдохнул мой рот еще до того, как успели сообразить мозги.

А что еще можно подумать по поводу глубоко беременной женщины, ухватившей себя за живот, глядящей испуганно и серо?

Даримка лишь сжала губы в точку и, страдальчески выпучившись (из арбузных семечек делая, скорей, дынные, если б те тоже были черны), помотала головой.

Поделиться с друзьями: