Сожители. Опыт кокетливого детектива
Шрифт:
– Да, такое бывает сплошь и рядом, – сказал я, – Только никто видеть не хочет, потому что не позволяет людям их высокая мораль.
– Отстань ты со своей моралью! Не нужна она мне тут вообще! – лицо Марка собралось в обиженную гримаску, – Ашотик ни при чем совершенно. Мася с ним даже не знакома почти. Шреклих-щит.
– Скучно блондинке, вот и вся у истории мораль, – сказала Манечка, – Мне тоже скучно. Хватит! – и запела.
Она запела на весь зал. О любви, разумеется.
Все
Она запела на весь просторный белый зал, а мы – и я, и Марк – отшатнулись, как-то разом забыв о нашей ссоре. Запела Манечка прямо так: в людском коловращении, ни у кого не спрося.
– Кривлялся заяц на столеПасхальным зверем.На чашке синей в серебреДве птички пели.Изумления Манечка не вызвала: броуновское движение толпы замедлилось, люди стали слушать, полагая, видимо, что таков следующий номер программы.
И синий дождь бил наугад:По окнам, в двери.А я смеялась невпопад,Глазам не веря.Слезой блестела бирюзаНа смуглой коже.Сияли синие глазаИ зубы тоже.За окном догорало бабье лето, но Манечка угадала настроение верно. У нее вышло как раз по-весеннему: и прелестно, и прохладно, и немного томно, и чуть-чуть невсерьез.
Кокетливо и грустно.
Жаль, платье на Манечке было дрянное – зелено-желтое, тесное, синтетического блеска, не в унисон – и уж вроде куклы поглядывали на нее свысока: «Не могла поизящней нарядиться жирная клуша».
Курился кофе. Я цвелаНа самом делеВдыхала, верила, ждала.Ваниль в апреле…,Допев до конца свою песню – должно быть, одну из тех «трогательных пародий», которые сочиняет для нее сожитель Николаша, – Манечка захлопнула рот и сама как-то схлопнулась: она без всякого поклона осмотрела публику, заколотившую в ладоши не только из вежливости.
– Дор-рогая!… – на толстуху вывалился Голенищев. Он был бесстыдно счастлив в своем вислом сером костюме, – Хорошая! – воскликнул недотепа, потягивая себя за ослабшую веревку полосатого галстука.
– Так, стоп! – Манечка приняла свой обычный командирский вид; люди вокруг спешно загудели, зажили каждый собой, – Гляди на меня! В глаза гляди! Так. Зрачки не расширены. Дыхни! Дыхни, говорю!
Он послушно задышал.
– Не водка, – подергав носом, сказала Манечка.
– Шампанское, – виновато произнес он, – Самую чуточку.
– А счастья столько, будто ведро выдул. Давай!
– Что?
– Говори.
– Что говорить?
– Что я – охуенная певица, по мне Ла-Скала плачет.
– Плачет. Скала.
– И все? – она все смотрела на нелепого любовника.
– Да. Наверное. Не знаю. Я так думаю. Или что?
– Скажи, Голенищев, – Манечка подперла рукой жирный бок – а ты знаешь, почему никто не интересуется, есть ли у настоящих фей личная жизнь.
– Н-нет, – бедный он, бедный, всякий раз, как на вулкане.
– У настоящих фей нет никакой личной жизни – вот почему. Пока я тут творила добрые дела, подумала заодно, что феям личная жизнь не полагается. Им некогда о себе думать. Понятно?
– Д-да.
– И какой, как ты думаешь, выход?
– Н-нет.
– А ну их всех к черту, – она махнула рукой, – Пусть сами разбираются. Говори, скорей, что ты меня любишь, жить без меня не можешь, и мы пойдем.
– Пойдем. Люблю. Не могу. Куда пойдем?
– Эдак жизни никакой не хватит ждать, пока ты растележишься, да назовешь меня своей бархоткой. А мне еще ребенка родить надо. Да, куда ж ты…, – Голенищев мог бы и упасть, если б она не успела подставить ему свое крепкое плечо, – Не возьмешь себя в руки, передумаю за тебя замуж выходить. Понял? – и, скрипя платьем, уволокла снусмумрика прочь, и только счастливое мычание было ей ответом.
– Ох! – пока я наблюдал это странное объяснение в любви, Марк таращился в другую сторону, – Ну, слава богу!
Кирыч возвращался, а от Суржика только спина осталась, да и та, мелькнув, скрылась за дверью. Он ушел в соседний зал, где давали другую выставку, где было пусто, а оттуда, наверное, на выход.
– Обошлось, – Марк проговорил и мое облегчение тоже.
– Ну? – допытывался я.
– Что «ну»? – отвечал Кирыч.
– Что ты ему сказал.
– Что надо, то и сказал.
– И он тебя послушал?
– Понятия не имею.
– А вот он возьмет сейчас пистолет и перестреляет нас всех.
– Не возьмет. Мы договорились.
Отбивая реплики, как волан в бадминтоне, мы с Кирычем добрались до развала с едой.
– Мася, скушай пирожинку, – возле фуршетного стола подпрыгивали неразлучники: Сеня и Ваня. Один молил, а другой дулся.
Надумав завести детей, они стали нежны друг с другом как-то совсем уж непристойно и, будь российская фемида не только жестокой, но и зрячей, то сидеть бы им в тюрьме за пропаганду непристойного образа жизни.
– Мася, хочешь бизешку? – допытывался Сеня-Ваня
– Калорийно, – едва разжимая губы, говорил Ваня-Сеня.
– А чего ты тогда хочешь?
– Воды хочу.
Тот, что подлизывался, потянулся к стоящему на отдалении подносу со стаканами, – и повалился на стол. Сказать точнее – он грохнулся прямо на блюдо с пирожными, которые только что предлагал своему милому другу.
– Ма-ася! Смотри-и! – он встал и, разведя руки, показал грудь белой рубашки, усеянную нашлепками из сладкого крема.
И раз, и два – взметнулись руки. Женщина-снегурочка, весь вечер ходившая по залу прохладной королевой, возникла перед неразлучниками внезапно – и ловко, как кошка лапами, отвесила звонкие пощечины одному из них, – и еще, и еще, и пять, и шесть.
– Мася – мое имя. Мое! Мое! – шипела, словно плавясь, белая снегурочка.
Фух – этим словом можно описать движение, образовавшее вокруг них мертвую зону. На щеках одного из неразлучников зацветали яркие пятна. Я подумал о других цветах – числом тридцать два – которые однажды тоже распустились совершенно неуместно.