ЖАНРЫ

Спортивный журналист
Шрифт:

– Я сегодня Эверетту позвонила, – говорит она, опуская взгляд на свои приподнятые колени. – Из вестибюля, по платному телефону.

– Могла и отсюда позвонить.

– Ну да. И тем не менее.

– И как он, старина Эверетт?

Я, разумеется, старину Эверетта отродясь не видел, ни малейшего представления о нем не имею и потому могу преспокойно обсуждать его со свободой общительного парикмахера.

– Все хорошо. Он сейчас на Аляске. Говорит, там хороший спрос на ковры. А еще постригся наголо и теперь лыс как бильярдный шар. Я сказала ему, что остановилась в большом номере с видом на Ренессанс-Центр. Но не сказала где.

– И что он об этом думает?

– «Как вращается мир» [38] – вот что он ответил, почти стандартная реакция. Спросил, не пришлю ли я ему стереозаписи, которые забрала при разводе. Насколько я понимаю, цены там заоблачные, и если привозишь все с собой, то сразу на голову опережаешь других.

– А чтобы ты к нему приехала, он не хочет?

– Нет, не хочет. Я и не поехала бы. Выходить за такого, как Эверетт, можно, но только раз в жизни. Вторая попытка тебя прикончит. Да я и не сомневаюсь, он там с какой-нибудь старой подружкой.

38

Название американской мыльной оперы (1956–2010).

– Так чего же он хотел?

– Не забывай, это я ему позвонила. – Викки хмурится. – Ничего он не хотел. Ты что, никогда никому не звонишь?

– Только когда мне одиноко, милая. Не думал, что тебе одиноко.

– И правильно, – отвечает она и поворачивается к безмолвному телевизору.

Детройт, насколько я теперь понимаю, подействовал на Викки совсем не так, как я рассчитывал, насторожил ее. Чем? Возможно, она увидела в вестибюле кого-то, показавшегося ей слишком похожим на нее (с неопытными путешественниками такое случается). А то и хуже. Она не увидела никого, кто напомнил бы ей хотя бы одного давнего знакомого. И то и другое способно лишить человека приятного расположения духа, погрузить в мрачную отчужденность. И тогда звонок прежнему любовнику или мужу становится идеальным противоядием. Они всегда напоминают тебе, где ты когда-то был и куда направляешься, – по-твоему. А если очень уж повезет, место, в котором ты пребываешь сейчас, – «Автоград» с его метелью – может показаться тебе самым что ни на есть подходящим. Не уверен, однако ж, что Викки повезло. Она могла обнаружить, что в душе ее разгорелось былое пламя, и теперь не знает, как быть.

– Как тебе кажется, ты хотела бы дружить с Эвереттом? – Я начинаю с вопроса самого невинного, чтобы затем подобраться к наиболее чувствительным.

– Ни в коем случае.

Она подтягивает к себе простыню, накрывает плечи. Сейчас Викки насторожена еще и пуще прежнего. Возможно, ей хочется сказать мне что-то, однако она не находит нужных слов. Но если меня собираются отправить в помойную яму дружбы, я хочу сделать моему новому другу одно одолжение – позволить ей быть собой. Хотя с куда большей радостью забрался бы под одеяло Викки и до самого отлета занимался с ней вольной борьбой.

– А чувство, что тебе хочется быть моим другом, тебя не посещает? – с улыбкой спрашиваю я.

Викки поворачивается на большой кровати лицом к стене, подтягивает белую простыню к подбородку, накрахмаленный гостиничный перкаль растягивается, накрывая ее, как саван. Я попал в больное место. Проведи со мной день да ночь – и даже Эверетт тебе покажется душкой. Ей нужно что-то еще, а я ее требованиям не отвечаю – даже при добавлении ко мне шампанского, полулюкса, васильков и вида на Канаду. Если подумать, так это, быть может, и неудивительно, поскольку, сэкономив на собственных удовольствиях, я, пожалуй, обманул ее надежды на себя. Однако по части поз, одну их которых она сейчас приняла, я большой дока. Писателям – даже спортивным – освоиться с плохой новостью легче, чем с хорошей, поскольку первая, в конце-то концов, привычнее.

– Я не хочу быть твоим другом. Другом и только, – произносит Викки тихим мышиным голосом из-под груды белой ткани. – Я правда думала, что смогу начать с тобой все заново.

– А почему ты решила, что не сможешь? Лишь потому, что застукала меня копавшимся в твоей сумке?

– Ну вот еще! Это такая ерунда, – тоненько отвечает она. – Живи и дай умереть другому, я так всегда говорю. Ты ничего не мог с собой поделать. Вчера у тебя был не лучший день в году.

– Так в чем же дело?

Вообще говоря, можно только дивиться тому, как часто я спрашивал об этом или о чем-то подобном женщин, проходивших бледными тенями через мою жизнь. «О чем ты думаешь? Почему притихла? Ты вдруг стала какой-то другой. В чем дело?» А означают эти вопросы, разумеется, лишь одно: «Люби меня». Или, по крайности, сортом немного пониже: сдайся мне на милость. Или, совсем уж по крайности: потрать какое-то время на то, чтобы потешить меня, тебе ж ничего не стоит, а там, глядишь, и полюбишь.

Снаружи, за углом отеля, резко, как над океаном, гикает ветер, врываясь в холодный и жалкий послеполуденный Детройт. К пяти часам вполне может полить дождь, к шести небо заволочет окончательно, а еще ближе к ночи мы с Викки, наверное, пойдем по Ларнед к мясному ресторану. С уверенностью рассчитывать на что-либо в этом городе невозможно. Жизнь прилаживается к злому ветру, а тот может вдруг взять да и стихнуть.

– Ладно, – говорит Викки и поворачивается ко мне лицом, выглядывающим из грота простыней и подушек. – Когда я спустилась вниз – ну, после того, как ты ушел, понимаешь? Мне просто хотелось оказаться среди людей. Ничего больше. И я подошла к газетному киоску, взяла книжку в бумажной обложке. «Как сжиться с миром» доктора Бартона. Потому что, я уже говорила, мне казалось, будто все начинается заново. У нас с тобой. Я постояла там, прочитала одну главу, «Люди Новой эры». Это про тех, кто отказывается от картофельных чипсов, создает группы самопознания, пьет минеральную воду и каждый день обсуждает прочитанные книжки. Кто считает, что можно с легкостью выражать свои чувства и быть таким, каким тебя видят другие. И расплакалась, потому что поняла – это все про тебя, а я как-то сбилась с толку. Я все равно вернусь к картофельным чипсам, к тем, кто не вникает в свой внутренний мир. Вот прилетела я сюда, такой путь проделала, а только и могу, что есть креветок, смотреть телевизор и реветь. Да и это не помогает. Оттого я и думаю, что, наверное, мы можем быть только друзьями, если тебе захочется. А Эверетту я позвонила, потому что знала – я могу вывалить на него все и перестать плакать. Знала, что ему еще хуже, чем мне.

Большая красивая слеза покидает ее глаз, стекает по носу и падает на подушку. Всего-то за два часа я ухитрился довести до слез двух совершенно разных людей. Что-то со мной не так. Но что?

Цинизм.

Я стал еще пущим циником, чем старина Яго, поскольку нет цинизма большего, чем пожизненная любовь к себе, туннельное зрение, при котором ты видишь в конце туннеля только себя самого. Неприятно до крайности. Подобным же образом самый надежный способ дать человеку понять, что ничего-то он не стоит, сводится к тому, чтобы заставить его думать, будто ты пытаешься помочь ему, – не ударяя ради него пальцем о палец. Да, верно, циничный «человек Новой эры» – это я самый и есть, грустный приверженец самокопания, избегающий картофельных чипсов, падкий до тошнотворных разговоров по душам, – хоть я и отдал бы сокровища какой угодно короны, чтобы не быть им или хотя бы не думать, что я таков.

Теперь мне остается только одно – отрицать все: дружбу, разочарование, смятение, будущее, прошлое – и отстаивать настоящее. Если мне удастся в этот холодный и жаркий день удержать Викки рядом с собой, целовать ее, обнимать, умерять моей пылкостью ее тревоги, то, когда сядет солнце и спадет ветер и весенний вечер втянет нас в себя, я, быть может, все же буду любить ее, а она меня, и все, что со мной сейчас происходит, окажется следствием недосыпа в чужом городе, шнапса и Херба.

– Не такой уж я и «человек Новой эры», – говорю я и опускаюсь на край кровати, чтобы коснуться ее теплой, как у младенца, щеки. – Скорее несовременный малый, да еще и неправильно понятый. Давай притворимся, будто мы только что приехали, сейчас поздняя ночь и я заключаю тебя в мои несовременные объятия, чтобы предаться любви.

– О боже, – Викки неуверенно кладет руку мне на плечо, дружески похлопывает по нему. – Поспорить готова, ты считаешь, что я все испортила. – Она шумно втягивает носом воздух. – Что я даже расстроиться по-человечески не умею.

– Ну нет, когда требуется что-то испортить, у тебя это не очень хорошо получается. – Я опускаю мою тяжелую ладонь на мягкую грудь Викки. – Если что-то складывается хорошо, ты его не трогаешь. И тревожишься только о том, что заслуживает тревоги.

– Не надо мне было книжку читать. У меня от них одни неприятности.

Она обвивает мою шею руками, с силой тянет меня к себе – с такой, что боль простреливает мою спину до самых ягодиц.

– Ой! – невольно вскрикиваю я.

На экране телевизора горнолыжник выходит на стартовую площадку трассы, длиннее и круче которой я в жизни своей не видел. Не знаю, где он находится, но там тоже идет снег. Я не поменялся бы с ним местами и за миллион долларов.

– О боже, – лепечет Викки, ибо моя ладонь отыскала ее в лимонном свете. – Боже, боже, боже.

– Ты дивная женщина, – говорю я. – Разве тебя можно не любить?

Поделиться с друзьями: