Струны: Собрание сочинений
Шрифт:
Так переживается мною смерть Блока. И если таким стоит он передо мной на ее рубеже, то еще ласковее и теплее живописуется мне его образ воспоминанием прошлого – и далекого уже, и еще такого недавнего. Впрочем, и ранние мои воспоминания определяются уже эпохой, близкой к Нечаянной Радости. «Хорошо тогда было», — писал мне еще недавно общий наш друг, вспоминая об одном литературном чтении, ранней весной, на Васильевском Острове, в тесном и мирном кругу: «слушал и Блок Александр Александрович». Миром и теплотой, добротой и дружественностью в отношении к людям, какою-то ясностью тихой была и тогда отмечена близость Блока, – а уж это было время, кода захватили его тревожные искания духа, когда он был гоним по земле «бичами ямба», время, которое можно считать уже критическим периодом его душевной жизни. И тогда, и позже, как трагические скрипки его песенной поэзии сливаются в стройную и высокую гармонию, так и метания на жизненном просторе, страстные и порою, быть может, отчаянные, всё же отлагались в приятие жизненной полноты, в светлую улыбку любви к жизни и к людям.
Надо всей разладицей стоит эта молодая и поэтическая любовь к жизни и к живым. «Несмотря на всё, – пишет мне Александр Александрович позже, в конце февраля 1913 года, – несмотря на всё жить прекрасно, милый Ю<рий> Н<икандрович>. Например, сейчас уже пахнет весной, солнце греет капель, огромные закаты. Я от весны прихожу временами в телячий восторг, брожу по улицам, пьянея без вина». Так радостно было молодое приятие жизни – несмотря на всё. И рядом – кипит работа поэта. И рядом – внимательный отзыв на чужие стихи, с острой характеристикой и с живой сатирической отметкой мимоходом.
Так вот – внутренне цельным и стройным вспоминаю я Блока, и потому и неизменно открыто благожелательным в отношении к людям. Между нами не было особенной, исключительной близости, но я знал его многие годы и никогда не знал его иным, как добрым. Эта доброта переходила в детское добродушие часто даже при столкновениях с прямой пошлостью и ничтожностью людской. Это было, конечно, от избытка той внутренней теплоты, которая при всей постоянной сдержанности и внешней ровности Блока всегда светилась – и именно в этой невольной улыбке его.
Таким он был до конца.
Только одну черту его характера хотелось мне здесь отметить. На ней остановилось сердце – невольно освещая памятью своей не самое явное, а становившееся столь явным самое свое заветное.
Хорошо было жить, когда жил Блок.
Но так же, как о тяжком недуге последующих дней, так же, как о Третьем томе его стихов – целой, быть может, мрачной полосе жизни его творческого духа, – так же, верно, мне скажут о крайне тяжелых днях, неделях, месяцах его жизни за последний период. И всё же – вот тут и убеждаетнеопровержимое свидетельство ясной улыбки. Она говорила о любви к жизни той, в которой, быть может, оставалось всё меньше и меньше для тихо любящего сердца, – но тем углубленнее была эта нежность любви, тем озареннее.
Все помнят ряд стихотворений, проходящий через все книги Блока, с посвящением: Моей матери. Да будет позволено дружественной любви коснуться последнего воспоминания, связанного с последними встречами нашими – двумя свиданиями минувшею зимою, после долгих годов, проведенных розно. В первое из них Александр Александрович написал мне на книге Седое утро: Дорогому Юрию Никандровичу Верховскому в день мимолетной нашей встречи среди бурь жизни.И помета: 22. XII. 920. Вскоре после того удалось свидеться еще раз, последний. Бури нашей безумной жизни уже тогда не только потрясли глубоко, но и надломили нежную душу и телесно измождили, казалось, еще сильного и, ведь казалось, такого еще молодого Александра Александровича: да, ему суждено было навсегда, в вечной памятиостаться молодым. Он и последние, неслыханные бури жизни переживал молодо, сполна, до дна, цельно и нераздельно им отдаваясь, как отдавался когда-то блистательному звездящемуся вихрю Снежной маски, как позже отдался он вьюжной метели Двенадцати. И вот, этой вьюгою убеленный и словно уже безвозвратно, смертно заметанный, сохранил он улыбку своей детской души. Детской – и сыновней: я сказал, что в этом последнем воспоминании Блок связан для меня со своею матерью. В оба последние свидания он не раз возвращался в разговоре с тихой удовлетворенностью к речи о матери своей – и с этой своей улыбкой всё вспоминал о том, что мать стала стара и одна, и вот она теперь с ним, они живут вместе – и лицо его светилось этой его улыбкой. И в тихой комнате как будто звучали иным, новым звуком те же слова старого письма: «Несмотря на всё жить дорогой Юрий Никандрович!»
Теперь, недавно на мой рассказ об этом голос чуткой и глубокой дружеской и сочувственной женской души недавними пророческими стихами Блока:
Сын не забыл родную мать: Сын воротился умирать.4
Уже давно, когда еще был жив Толстой, но когда уже слышались первые рокотания нынешних бурь, мы однажды шли с Блоком и говорили об этой тревожной современности и о неизменном Толстом. И тут Блок тоже сказал свое несмотря на всё. Пускай всё сдвинуто, возмущено и во внешней жизни, и в душе, – говорил он, – а вспомнишь, что там, в Ясной Поляне, старик живет, – и знаешь, что всё будет хорошо, – и легче станет.
Глубокое чувство, которое сказалось в этих словах, есть, – я сказал бы, – чувство прочной связи, органической цельности нашего духовного, и общественного, и художественною национального сознания. Любовь к Толстому – это органическая связь наша с прошлым.
Сопоставлять Блока с Толстым я не буду, но хочу сопоставить свою любовь к Толстому – и к Блоку: вспомнишь о нем – и как будто легче живется в нашем тяжком быту. Любовь к Блоку – живому человеку, органическому и цельному – представлялась мне одною из связей наших с будущим. Он и сам, казалось, еще неожиданным и новым – хотя всё тем же – явится в будущем.
А его не стало.
Ушел от нас милый, добрый, близкий Блок, ушел живой цельный человек с чистой душой, с ясными главами и детской улыбкой.
Конечно, написанное мною выше – не то. Сейчас, как мне кажется, и не может быть иначе во всем, что касается личного. Нужно совсем другое, нужен он сам, Блок, Александр Александрович. Пусть уж сказано то, что высказалось. Во всем этом только несколько слов самого Блока. И теперь, в заключение, может быть лучше всего – переписать полностью эти письма, из которых взяты приведенные слова. Письма скажут многое – и они не о том, к кому они писаны, пусть и говорят о нем, нужды нет.
Первое начинается «мыслями вслух» о моем послании Блоку в деревню– чрезвычайно острыми и содержащими в известном смысле целую характеристику моей поэзии. Характеристика интересна безотносительно, сама по себе – именно этой остротой и сжатостью метких формулировок. Также и заключительное определение («думаю вслух») и заметка в скобках о «критике» в кавычках.
В виде комментария укажу, что послание мое – ответное на послание Блока (при получении Идиллий и Элегий). – Александра Павловна – моя жена. – В конце письма – хронологические указания: пьеса – Роза и Крест; поэма – Возмездие. Помню чтение только что написанной первой части, когда я приехал в Петербург.
Привожу письмо.
«25 февраля 1913.
Дорогой Юрий Никандрович.
Конечно, стихи не созвучны; они – Ваши очень, как многие Ваши стихи; они также “напечатаны”, их надо как-то “расшифровывать”, несмотря на полную “понятность”. Странные происходят вещи: сначала они мне не понравились, потом бессознательно запомнились наизусть, о чем я догадался только тогда, когда стал их припоминать, не держа в руках текста. Удивительно верный чертеж – и слабый нажим пера. Вы не сердитесь, я ведь не критикую (всё меньше выношу “критику”), а только дружественно и сочувственно думаю вслух.
Несмотря на всё, жить прекрасно, милый Юрий Никандрович. Например, сейчас уже пахнет весной, солнце греет, капель, огромные закаты. Я от весны прихожу временами в полный восторг, брожу по улицам, пьянея без вина.
Пьеса готова, кажется. Примусь за поэму. Крепко целую Вас. Александре Павловне – низко кланяюсь. Ваш Ал. Блок».
Второе письмо относится к той же эпохе, писано двумя месяцами раньше первого. К его объяснению скажу, что в это время для меня (жил я тогда в Тифлисе) возникла возможность большого морского путешествия в исключительно привлекательных и льготных материально условиях и с широким маршрутом (означаю кое-что, главнейшее); Батум – Трапезунд – Александрия – Неаполь – Марсель; обратно – Константинополь. Друг мой Г. В. Соболевский, давший мне эту возможность, предложил мне использовать ее и для одного из моих друзей – Блока. Он должен был ответить – нет. Но и для меня весь этот план оказался мечтою. Всё было налажено – и всё рухнуло по самой простой и мелкой случайности. Но не во мне дело.