Святая святых женщины
Шрифт:
— Поздно, поздно! В том-то и дело, что теперь поздно! — не унималась я, — И кто же теперь должен ходить, просить, унижаться? Я? Только одна я! Больше некого послать. Других ничто не касается! — очень меня обижало, что, сколько ни делала для Милы добра, она меня не любила. Другие сестры не желали даже палец о палец ударить ради нее, а она, тем не менее, обожала их. Подумав об этом, я заплакала от обиды. Мила, обложенная подушками, бледная, с впалыми щеками, своими огромными черными глазами с осуждением, может быть, даже с ненавистью смотрела на меня, а я все ревела навзрыд, вспоминая свою поездку в район, но не рассказывая больной про то, что чуть было не замерзла в неотапливаемом автобусе. — Плохо я делаю, что возмущаюсь? — сквозь слезы спросила я. — Зато там, в твоей редакции, сдержалась, не ругалась ни с кем, потому что ты просила меня ни с кем не ссориться из-за тебя. Я там промолчала, хотя надо было им прямо в глаза бросить, что они, сослуживцы твои, должны были сами, не дожидаясь от тебя заявления, переоформить документы и отправить бумаги в собес. Я там промолчала, но чего мне это стоило?! Приехала, а бухгалтерша твоя вместо того, чтобы уделить мне внимание, побежала обедать, хотя знала, что через час мне надо ехать обратно. А когда с обеда прибежала, ей позвонила ее дочь. Болтали минут двадцать. А я сидела и ждала. И опять молчала. А автобус в это время мог назад в город уйти без меня. А следующий пришел бы только завтра. Значит, я должна была бы в этой деревне остаться на ночь. А где бы я ночевала? Кто бы меня пригласил к себе? Так что же ты думаешь, я железная, что ли, все это вытерпеть? — Я плакала оттого, что, в угоду больной сестре, мне пришлось подчиниться обстоятельствам, не попытавшись подчинить их себе. А это было не в моих правилах — оставлять наглость такую вопиющую без ответа.
Расхваливают Милочку, восхищаются ею и как работником, и как человеком: какая она умница, трудолюбивая, добросовестная, честная, а сами в это время делают все, чтобы лишить ее, умирающую, средств к существованию: пытаются притормозить выдачу ей пенсионного пособия, чтобы, дождавшись ее кончины, присвоить большую сумму причитающихся ей денег и таким образом лишить ее родных возможности достойно похоронить умершую. Гнев, который я сдержала там, должен был прорваться. И прорвался. А иначе меня, наверное, хватил бы удар. Негодовала я не только на тех хапуг, по месту работы Милы, но и на сестер, которые должны были еще до моего приезда, до наступления холодов, побеспокоиться о том, чтобы Милочке доставляли пенсию на дом. Но им, и той, и другой — не хотелось в такую даль ехать. Они ждали, когда я появлюсь в Летнем и все улажу. И даже тогда, когда я приехала, не удосужились сразу же поставить меня в известность, что Милочке не носят пенсию. Узнала я об этом совершенно случайно.
Хорошо, конечно, было, что мне удалось добыть Милочкины деньги, которые чуть было не прикарманили другие люди. Но очень плохо было то, что я сорвалась, наорала на несчастную, обреченную на смерть сестренку. Никогда себе этого не прощу! Но что я должна была теперь делать?
В этот день стало мне абсолютно ясно: надо уезжать. Я так и сказала маме, когда мы с ней уединились:
— С меня хватит. Конечно, Мила пока еще держится молодцом. Дальше будет с нею трудней. Но никто же не заставлял Юдиных вызывать меня раньше времени. Им, видите ли, приспичило в санаторий съездить. Обоим сразу. Дружно отдохнуть. Отдохнули. Теперь пусть так же дружно поработают. Позвали меня на подвиг. Пусть сами теперь побудут героями…
Пока я ухаживала за мамой и Милой, довелось мне понаблюдать, как работают медики, как порою бездушно относятся к больным. Об этом написала я в статье, предназначенной для опубликования в газете. Помещу ее здесь.
ЖИВИ, МАМА!
Утром, очень рано, еще окна были темные, кто-то вошел ко мне в комнату, включил свет. Открываю глаза: мама, в нижней юбке с оборками, в теплой бархатной жилеточке, в которой она спит. Я еще смутно вижу ее, лицо не могу разглядеть: глаза слипаются, очень спать хочется.
— Мама, зачем ты меня так рано разбудила? — спрашиваю я мягко.
— Вызови "скорую", дочка…
Вскакиваю, наспех одеваюсь. Так как в маминой квартире телефона нет, бегу на улицу, чтобы позвонить из "автомата". Обгоняю какую-то женщину, с хозяйственной сумкой в руке. Женщина, уступая мне дорогу, равнодушно поворачивает голову в мою сторону. Думаю: почему это не моя мама идет по дороге? Какое это было бы счастье, если бы моя мамочка вот так чуть свет могла выйти из дома и отправиться куда-то с сумкой в руке. Вздыхаю.
Вот и телефон. При свете фонаря набираю короткий номер.
— Что случилось? — спрашивает какой-то автоматический, механический, полусонный голос.
— Аритмия сердца у пожилой женщины.
— Сколько лет?
— Семьдесят семь.
— Адрес.
Придирчиво прислушиваюсь, каким тоном на другом конце провода повторяют сказанное мной: не любят медики выезжать по вызову к пожилым. "Пусть только попробуют возразить!" — горячусь я, готовясь постоять за маму. Нет, напрасно я нервничала. Спокойным, деловым тоном было сказано: "Ждите, сейчас приедем".
Бегу назад. Мама, старенькая, вся в морщинках, согбенная временем, какая-то вся зыбкая, удрученно, тяжело дыша, сидит на своей постели, положив на колени темные, морщинистые, натруженные руки. Четырех дочерей родила, вырастила. Младшая лежит напротив, на диване. Не спит. Давно уже по ночам не спит. Самая младшая. Ей всего 40 лет. Самая любимая, самая несчастная, неизлечимо больная. Моя младшая сестра. Ее давно уже не лечат. Ей "скорую" не вызываем. Легко ли маме и день и ночь находиться рядом с ней, ухаживая за ней, ждать ее смерти?…
Хожу по квартире, выглядываю в окно. Открываю дверь на лестницу, слушаю. Наконец раздаются шаги, доносятся голоса снизу. Переговариваются двое мужчин, посмеиваются. Подшучивают, вероятно, друг над другом. Высоко нужно подняться, на 5 этаж. Лестничные марши крутые. Входят, быстро раздеваются, чемоданчик свой раскрывают. Один укол, другой. Мама лежит худенькая, как девочка.
— Ничего страшного, — говорит тот, что выходит из квартиры вторым.
— Спасибо, — благодарю я.
— Не болейте.
— Не от нас зависит.
На следующее утро все повторилось, с той лишь разницей, что приехали не мужчины, а две женщины. В квартиру вошли с такими злыми, суровыми лицами, точно позвали их не в жилой дом, а в тюремную камеру, чтобы обслужить преступников, которым они желают сдохнуть поскорей…
Заходила я недавно в поликлинику. Видела такую сцену: по одну сторону барьера, отделяющего регистратуру от вестибюля, теснятся больные, в основном старушки и старики, пенсионеры, с умоляющими, как у всех больных, лицами. По другую — регистраторши, молодые, красивые, полные жизни девушки — отвлекаются, переговариваются друг с другом, больных слушают вполуха. Фамилию не расслышат — карточку, естественно, отыскать не могут. Посылают человека туда-сюда, отмахиваются, как от назойливой мухи. А на лицах девчонок этих в белых халатах такое мученическое выражение, как будто они здесь больные, а не пришедшие просить о помощи старики. Чем, собственно, они недовольны? Тем, что эти люди, толпящиеся перед регистратурой, лечатся и лечатся? Да как же больному не лечиться? Кому же тогда лечиться? Здоровому?! Бесит их то, что наши матери и некоторые отцы, дедушки и бабушки долго живут? Так это же прекрасно. Это значит, что и мы, наши дети и внуки тоже будем долго жить. Прекрасно, что они живы. Пока родители наши живы, мы молоды. Вот ведь в чем суть. Кто они такие — наши родители? Что для нас сделали? Все, чем мы теперь пользуемся. Построили города, войну выиграли. Победили зло своего времени. За это преклоняться перед ними надо, а не шпынять их. Была я в юбилейном 85-м в Ленинграде, как раз 9 мая. Видела военный парад. Впереди шагали ветераны. Многие из них шли, прихрамывая. Но не стыдились своих физических недостатков. Гордо несли голову. Грудь у каждого — вся в орденах. Чего стесняться? Смотрела и думала: "Красиво хромают ветераны"! Мы, к сожалению, ко всему привыкли и разучились завидовать героям. Научились сердится на слабых, а не помогать им. И не потому ли, что сами слабые? И не только телом — душой! И не смущает это нас нисколько. Не удосуживаемся мы даже скрывать этот наш недостаток.
— Предела нет! — говорю я резко теткам в белых халатах, чтобы перечеркнуть приговор больной, написанный у них на лицах. Приговор моей маме. — Предела нет! У каждого свой срок. И никому не дано знать, кто сколько проживет.
Врач послушала, как бьется у моей мамы сердце, и, отвечая на мои слова, принялась читать лекцию о старческих изменениях в организме человека. Я еле сдержалась, чтобы не наорать на нее. Зачем нам эти лекции, запугивающие больных, отнимающие у них надежду? Старость, видите ли, виновата в болезнях! А вот напротив мамы лежит и даже не подает голос молодая. Она молодая, но ее болезнь, одна, страшнее маминых трех. А вы, медики, ее не лечите. Не можете вылечить. Лекарства для нее не придумали! Но ведь от маминых болезней лекарства есть! Так лечите старую. Пусть живет на лекарствах! Нам, ее детям, надо, чтобы она долго жила. Лечите! Лечите! И не с такими лицами — все это мне хочется бросить в глаза медикам, но я молчу. Молчу, чтобы, откровенно высказавшись, не расстроить маму и сестру. Медсестра пошла в ванную, чтобы под краном помыть шприц. Я за ней следом. Смыла кровь, алую кровь моей живой мамы. Живи, мама, назло таким бессердечным докторам, на радость мне!
* * *
Мила умерла в начале апреля. Юдины прислали телеграмму, и я прилетела на похороны. Билета на самолет достать не удалось. Пришлось лететь в вертолете, в котором так пахло горючим, что я в пути чуть не задохнулась. А когда приземлились в аэропорту, чуть не упала, выбравшись наружу: до того у меня кружилась голова…
Мила лежала в гробу в подвенечном платье. Раз она не выходила замуж и не надевала этого наряда при жизни, мама решила ее, мертвую, одеть как невесту. И она лежала, как живая, молодая и красивая, только с закрытыми глазами. Я уже говорила, что она была самая привлекательная из нас, четырех сестер, скромная, тихая. А меня недолюбливала за мой вспыльчивый характер. Но, несмотря на эту ее неприязнь ко мне, я ей очень симпатизировала. И она это вполне заслуживала. Не имея своей собственной семьи, мужа, детей, она была очень привязана к маме, ласкова с ней, заботлива. Состарившись, мама горя не знала, пока жила вдвоем с Милочкой, пока Мила не заболела так серьезно.