Так говорил Заратустра
Шрифт:
Чтобы меня убить, душили вас, вы, певчие птицы моих надежд! В вас, возлюбленные мои, пускала всегда злоба свои стрелы — чтобы попасть в моё сердце!
И она попала! Ведь вы были всегда самыми близкими моему сердцу, моим владением и моей одержимостью, — потому должны были вы умереть молодыми и слишком рано!{278}
В самое уязвимое, чем я владел, пустили стрелу; то были вы, чья кожа походит на нежный пух и ещё больше на улыбку, умирающую от одного взгляда!
Но так скажу я своим врагам: «Что значит человекоубийство в сравнении с тем, что вы сделали мне!
Худшее сделали вы мне, чем всякое человекоубийство; невозвратное взяли вы у меня», — так говорю я вам, мои враги!
Разве не убивали вы самые дорогие лики и чудеса моей юности! Товарищей моих игр отнимали вы у меня, блаженных духов! В память их возлагаю я этот венок и это проклятие.
Это проклятие вам, мои враги! Разве не укоротили вы мою вечность, — так звук разбивается в холодную ночь! Одним взглядом божественного ока промелькнула она для меня, — одним мгновением!
Так говорила в добрый час когда-то моя чистота: «Божественными должны быть все существа».{279}
Тогда напали вы на меня с грязными призраками; ах, куда же улетел тот добрый час!
«Все дни должны быть для меня священны»{280} — так говорила когда-то мудрость моей юности, поистине, весёлой мудрости речь!
Но тогда украли вы, враги, у меня мои ночи и продали их за бессонную муку; ах, куда же улетела та весёлая мудрость?
Когда-то ждал я от птиц счастливых примет, — тогда пустили вы мне на дорогу враждебное чудовище — сову. Ах, куда же улетело тогда моё нежное стремление?
Когда-то я дал обет отрешиться от всякого отвращения, — тогда превратили вы моих ближних и самых близких в гнойные язвы. Ах, куда же улетел тогда мой самый благородный обет?
Как слепец, шёл я когда-то блаженными путями, — тогда набросали вы грязи на дорогу слепца, и теперь чувствует он отвращение к старой тропинке.{281}
И когда я совершил самое трудное и праздновал победу своих преодолений, — тогда вы заставили тех, кто любили меня, кричать, что причиняю я им жестокую боль.
Поистине, всё это было делом ваших рук: вы отравляли мой лучший мёд и старания моих лучших пчёл.
К моей щедрости вы посылали самых наглых нищих; вокруг моего сострадания заставляли вы тесниться неисправимых бесстыдников. Так ранили вы мои добродетели в их вере.{282}
И если приносил я в жертву самое священное, тотчас присоединяло к этому ваше «благочестие» свои жирные дары, так что в чаду вашего жира задыхалось моё самое священное.
И однажды хотел я танцевать, как никогда ещё не танцевал: выше небес хотел я танцевать. Тогда уговорили вы моего самого любимого певца.
И он затянул ужасающий глухой напев; ах, он трубил мне в уши, как печальный рог!{283}
Убийственный певец, орудие злобы, самый невиновный! Уже стоял я готовым к лучшему танцу — тогда убил ты своими звуками мой восторг!{284}
Только в танце умею я говорить символами о самых высоких вещах — и теперь остался мой самый высокий символ невыраженным в моих телодвижениях!
Невыраженной и неразрешённой осталась моя высшая надежда! И умерли все образы и утешения моей юности!
Как же я вынес это?{285} Как перенёс и превозмог эти раны? Как восстала моя душа из этих могил?{286}
Да, есть во мне нечто неуязвимое, непогребаемое, взрывающее скалы, — это моя воля. Молчаливо и не изменяясь проходит она через годы.
Своим ходом хочет идти на моих ногах моя старая воля; её чувство безжалостно и неуязвимо.
Неуязвим я только в мою пяту.{287} Всё ещё жива ты и верна себе, самая терпеливая! Всё ещё прорываешься ты сквозь все могилы!
В тебе живёт ещё всё неразрешённое моей юности; и как жизнь и юность, сидишь ты здесь, надеясь, на жёлтых развалинах могил.
Да, ты ещё для меня разрушительница всех могил; будь здорова, моя воля! И только где есть могилы, есть воскресения.{288} —
Так пел Заратустра.
О самопреодолении{289}
«Волей к истине» называете вы, мудрейшие, то, что движет вами и делает вас страстными?
Волей к мыслимости всего сущего — так называю я вашу волю!
Всё сущее хотите вы сперва сделать мыслимым: ибо вы сомневаетесь со здоровым недоверием, мыслимо ли уже оно.
Оно должно покоряться и поддаваться вам! Так хочет ваша воля. Гладким должно оно стать и подвластным духу, как его зеркало и отражение.
В этом вся ваша воля, вы, мудрейшие, как воля к власти, — и даже когда вы говорите о добре и зле и об оценках ценностей.
Создать хотите вы мир, перед которым могли бы преклонить колена, — такова ваша последняя надежда и опьянение.
Однако немудрые, народ, — подобны реке, по которой плывёт чёлн, а в нём сидят торжественные и разряженные оценки ценностей.
Вашу волю и ваши ценности пустили вы по реке становления; старая воля к власти выдаёт себя в том, во что верит народ как в добро и зло.
То были вы, мудрейшие, кто посадил таких гостей в этот чёлн и дал им блеск и гордые имена, — вы и ваша господствующая воля!
Всё дальше несёт река ваш чёлн, она должна нести его. Что за беда, если пенится разбитая волна и гневно противится килю!
Не река ваша опасность и конец вашего добра и зла, вы, мудрейшие, но сама эта воля, воля к власти, — неистощимая творящая воля к жизни.{290}
Но чтобы поняли вы моё слово о добре и зле, я скажу вам ещё своё слово о жизни и свойстве всего живого.