ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО ЛЮБИТЕЛЕЙ ПЛОХОЙ ПОГОДЫ (роман, повести и рассказы)
Шрифт:
Глава двенадцатая, рассказывающая, как у отца возникла идея создать общество
Мать взяла с меня и Евы клятву, что мы не станем бывать у отца, в его базилике. Причем, взяла не с каждого в отдельности, а с нас вместе, чтобы каждый был свидетелем клятвы другого или даже его обличителем – на тот случай, если у другого возникнет соблазн ее нарушить. «Обещайте мне… нет, поклянитесь, что, как бы ваш отец вас ни зазывал, вы никогда не переступите порог его дома», - сказала она, лежа на тахте в своем китайском халате из черного шелка, с вышитыми серебром драконами, стараясь смотреть мимо нас, но невольно позволяя взгляду удостовериться, что мы все же мимо нее не смотрим.
При этом она приложила тыльную сторону ладони ко лбу, словно у нее слишком болела голова (болела ужасно, просто раскалывалась), чтобы в дополнение ко всем мучениям выслушивать наши легкомысленные отказы выполнить то, о чем она нас просит. «Поклянитесь же для моего спокойствия. Я вас умоляю. И эта метеорология… чтобы я о ней больше не слышала!» - Мать слегка приподнялась, опираясь о локоть, и потянулась к клетчатому пледу, наброшенному на валик тахты, не столько собираясь укрыть им ноги, сколько обозначая желание, чтобы это сделали мы и тем самым проявили о ней заботу, еще раз доказали, что мы ее любим, прощаем и не осуждаем.
Нашего осуждения мать особенно опасалась, и на это была причина.
Она, конечно, замечала, цепко схватывала взглядом, как мы с сестрой, едва войдя в комнату и приблизившись к ней, успевали обменяться красноречивыми взглядами, означавшими, что мы почувствовалии догадались. Почувствовали, что от нее попахивает. И догадались, что за тахтой у нее спрятан графинчик, к которому она время от времени прикладывается. Прикладывается, даже не наливая в рюмку, а лишь зачем-то взбалтывая, вынимая стеклянную пробку, опрокидывая, а после этого гадливо морщась, зажмуриваясь и блаженно, сладострастно улыбаясь.
Да, раз графинчика не было в буфете, значит, он был именно там, за тахтой. И оставалось в нем всего-то на донышке, иначе бы у матери не блестели бы так глаза, не подрагивал подбородок и не блуждала на губах бессмысленная улыбка. И, конечно же, у нее не возникла бы идея потребовать от нас эту клятву.
Все это, признаться, выглядело слишком нелепо, и нам было стыдно друг перед другом за участие в разыгрываемой комедии. Кроме того, получалось так, что этой клятвой мы предавали отца, который ждал нас у себя (ведь мы обещали), поминутно смотрел в окно, страдал от навязчивой мысли, что мы о нем совершенно забыли и он стал нам совсем чужим, ненужным, неинтересным. А может быть, он думал, что мы не могли его простить, и от этого еще больше мучился, казнил и изводил себя. Все это мы очень хорошо понимали, но все же нам пришлось поклясться – сбивчиво и невнятно пробормотать, что мы не станем… бывать… не переступим порог... Пришлось из жалости к матери и из страха, что наш отказ ее доконает, она будет пить еще больше и в конце концов совершенно сопьется, превратится в хроническую, неизлечимую алкоголичку с опухшим лицом и дрожащими руками.
Но у отца мы все же бывали.
Правда, бывали не вместе, а порознь. Мы скрывали свои посещения друг от друга, больше всего опасаясь, что они совпадут по времени, что мы столкнемся в дверях, как сталкиваются входящий и выходящий, или встретимся на лестнице: скажем, я поднимаюсь, а Ева уже спускается. Чтобы этого не случилось, каждый из нас устремлялся к отцу, лишь убедившись, что другой все это время намерен провести дома. Каждый с видимым безразличием спрашивал другого: «Ты никуда не собираешься?» - «Нет, я побуду дома». – «Часа два-три? Тогда я не буду брать ключ». – «Конечно, не бери». – «Ведь ты мне откроешь». – «Ну, разумеется…»
Собственно, зачем нужны были подобные предосторожности? Наверное, они помогали нам сохранить иллюзию верности клятве и не чувствовать себя сообщниками в том, что мы предавали мать (а ведь мы ее действительно предавали). И отец, сознавая это, никогда не спрашивал, почему мы не вместе, и не выдавал меня Еве, а Еву - мне: не хотел разрушать наши последние иллюзии. Не хотел, поскольку и так чувствовал себя во многом разрушителем.
Но мы все равно друг о друге все знали, угадывали по глазам, принужденным улыбкам, с которыми встречались вечером дома, случайным оговоркам: «Ах нет, я не это хотел сказать!» - и в конце концов скрывать стало бессмысленно. Тогда-то мы и сознались друг перед другом, что нарушили клятву, и, когда это произошло, мать нас тоже легко разоблачила. Нет, разоблачить каждого в отдельности она бы не сумела, вместе же по каким-то ей одной ведомым признакам разоблачила. Иными словами, распознала, что мы бываем у отца в базилике и подолгу просиживаем у него на башне. Ей даже не понадобилось нас об этом спрашивать, чтобы подтвердить свою догадку. От вопроса мы еще могли уклониться, не ответить на него, слукавить или даже соврать, а от молчаливого всезнания матери – не могли. Не могли и так же молча, ничего не произнося, во всем сознались.
И как ни странно, матери от этого словно стало легче, она успокоилась, повеселела и даже не то чтобы бросила пить, а охладела к этому пагубному занятию, словно оно ей надоело, наскучило, поскольку теперь была сосредоточена на ином. «Ну что, милые дети? Расскажите, как он там, ваш отец, какая у него обстановка дома, как его новая жена», - просила она, уже не пряча графин за тахту, а держа его перед собой, чтобы мы могли убедиться, что она отпила всего рюмку и больше пить не собирается.
Мы отнекивались, пытались избежать этой опасной и скользкой, на наш взгляд, темы, но она упорно настаивала: «Нет уж, пожалуйста. Поведайте матери. Я требую, в конце концов». Приходилось уступить, и мы по очереди что-то бубнили, как нам казалось не слишком вразумительное, но она охотно, даже с некоторой важностью слушала, кивала, вникала во все подробности, словно ей самой больше всего хотелось хотя бы мысленно побывать там, где бывали мы. «И что же его метеорология? Что нового он открыл, ваш отец? Чем обогатил сию науку? Какие у него великие идеи?» - задавала она новые вопросы, и задавала с таким искренним участием, что можно было подумать, будто метеорология интересует ее больше всего на свете.
Нас это обезоруживало и подкупало, надо признаться. И, поскольку мы сами были увлечены новыми идеями отца, то и до матери старались что-то донести, объяснить, растолковать, в чем их смысл и значение для науки. Нам даже казалось, что мы способны уловить больше - сокровенную суть этих идей, в которой нам грезилась некая тайна. Во всяком случае, это выражение – сокровенная суть – нам очень нравилось, и мы часто его повторяли, считая, что и на мать оно должно произвести неотразимое впечатление, отблеска которого – некоей вспышки в глазах – мы с нетерпением ждали.
Мы рассказывали ей, что отец сосредоточил все свое внимание на феномене плохой погоде – уже не только как метеоролог, но и как философ, он разумом прозрел в ней нечто, заставившее полюбить и опоэтизировать осенние туманы, изморось и прохладу, бледное свечение солнца среди низких, рыхлых, пасмурных облаков, матовый блеск росы, нанизанной на паутину. Он стал ездить с рюкзаком в горы, взбираться по козьим тропам, подолгу бродить и, сидя у костра, размышлять обо всем этом, и ему открылась мистериальная сущность плохой погоды.
«Да, именно мистериальная!
– восторженно восклицали мы, радуясь своей приобщенности к тому, что скрывалось за этим словом, и затем пускались в рассуждения, отвлеченные и туманные, но завораживающие нас самих: - Отец постиг, что мистерия изначально зародилась в природе и лишь потом была ниспослана людям, считана ими с неких небесных знаков. Исчезновение, сокрытие солнца под мглистыми облаками, его символическая смерть, а затем воскресение – разве это не величайшая из мистерий?!» Мы много еще чего говорили в этом духе, ожидая от матери такого же восторженного отклика на наш рассказ, и тут внезапно замечали, что она рассеянно смотрит по сторонам, перебирает в руках ожерелье, дожидаясь возможности его примерить, и украдкой сдерживает зевок. Тогда мы внезапно замолкали, готовые на нее обидеться и во всем разочароваться, а она признавалась с виноватой улыбкой, взывавшей к тому, чтобы мы не слишком ее осуждали: «Ах, эти мистерии! Я ничего в них не понимаю».
И наливала себе из графинчика еще одну рюмку…
«Я слышала, что он создает какое-то общество», - говорила она как бы между прочим, не считая себя достойной подробного рассказа об этом, а лишь надеясь, что мы подтвердим или опровергнем дошедшие до нее слухи. «Да, создает, создает… « - отвечали мы, пользуясь данным ею правом особо не вдаваться в подробности. Но мать все-таки выманивала их у нас, эти подробности, и мы сообщали, что отец задумал создать общество любителей и энтузиастов плохой погоды. «Общество?» - оживлялась мать. – Кто же в него входит?» «Пока лишь мы и еще несколько таких же преданных ему учеников, - сдержанно отвечали мы, - но все мы уверены, что вскоре…» «Что ж, запишите и меня. Будет, по крайней мере, чем заняться, а то пасьянсы мне уже изрядно надоели», - смеялась мать, довольная своей шуткой.